17.10.2011 в 19:59
Пишет гром городского прибоя.:Онегин/Ленский
название: последняя осень.
автор: гром городского прибоя.
бета: нет.
фандом: А.С. Пушкин «Евгений Онегин»
жанр: ангст.
пейринг: Евгений Онегин/Владимир Ленский
размер: мини.
рейтинг: pg
предупреждения: повествование от первого лица.
от автора: миллионы благодарностей Мишель Бестужев за выслушивание нытья и прочих моих глупостей. Ему же и посвящается **
читать дальше
Середина октября, а на улице уже по-зимнему холодно, и выходить лишний раз не хочется совсем; все чаще становятся приступы ленивой осенней меланхолии.
Ленский же напротив - светится энергией, хотя бы и сейчас – сидит напротив, рассказывает что-то, размахивая руками, иногда, заговорившись, сбиваясь на немецкий. Рассказывает пылко, как всегда - на эмоциях, восторженно, окружая даже самые привычные вещи ореолом романтичности. Такие глупости иногда в голову к нему приходят, так и тянет рассмеяться, но я сдерживаюсь, только усмехаюсь незаметно – ведь когда-то и я был таким. Владимир касается моего плеча и заглядывает в глаза, будто спрашивая, слышал ли я его. Я киваю – «продолжай» - и он улыбается, так по-детски наивно, продолжает свою пламенную речь.
Отчего-то не хочется, чтобы он разочаровывался в этом мире, а продолжал смотреть на мир сквозь свою выдуманную призму романтики. Сейчас его душа – в самом расцвете, и верит в то, что у всех вокруг - такой же светлый взгляд на жизнь, как и у него.
Эта его детская наивность в чем-то даже привлекательна, я нечасто встречал таких людей, светящихся изнутри, умеющих радоваться каждой мелочи.
Говорит он сейчас, кажется, о Геттингене, мягким движением отбрасывая со лба темные кудри, щурится слегка, трет указательным пальцем переносицу. На мизинце – еле заметная царапина, а пальцы по-девичьи тонкие, запястья перехвачены тугими манжетами рубашки. Он рассеянно проводит ладонью по мягкому длинному ворсу ковра, бездумно чертит кончиками пальцев, с коротко остриженными ногтями, невидимые узоры, притихает на мгновение, и снова взрывается фонтаном эмоций.
Губы – искусанные, обветренные, и едва заметная, небрежно сбритая с утра только-только намечающаяся щетина.
Если бы я был способен на необдуманные поступки, если бы моя душа, как и его, пылала наивной глупостью, я выпалил сейчас бы нелепейшую просьбу – всегда оставаться таким – не ребенком уже, но и не мужчиной, застывшим на грани, как изумрудные листья в середине сентября – вызывающим улыбку, из такого типа людей, знакомство с которыми запоминается на долгие годы, если не на всю жизнь.
Ну вот, общение с Владимиром, кажется, уже и на мне сказывается, поселяя в моих мыслях часть его самого.
Милый мальчик, меня уже не изменить.
Нет таких препаратов, которые могут восстановить душу за несколько мгновений. Я и сам признаю - гнил изнутри, но все видят только мою оболочку - блестящую, навощенную кожуру.
Поэтические сравнения… Надо же, еще немного, и стихи начну писать.
Милый мальчик, не прекращай улыбаться.
Привычно уже молчу, приподнимая лишь изредка иронично бровь, не в силах прервать восторженный поток слов. Он и в грязной слякоти найдет что-то прекрасное.
Ленский умеет очаровывать, притягивать, сам того не осознавая, своей юношеской глупостью и забавной чистотой помыслов.
- Ты был влюблен когда-нибудь? – спрашиваю я неожиданно даже для себя.
Владимир отводит глаза, смущаясь, нарочито внимательно разглядывая натюрморт какого-то совершенно бездарного, но так любимого покойным дядей художника.
Румянец заливает его щеки, и мне хочется посмотреть на него рядом с предметом его обожания: может ли он терять голову еще сильнее, если так восхищается даже повседневными вещами?
Не дождавшись ответа, я продолжаю:
- Люди по природе своей не достойны такой любви, этот мир изнутри – трухляв и безнадежен, его не воскресить возвышенным чувством. Я уверен, не существует такого создания, которое заслуживает хоть малую долю твоего обожания.
Порой я сам поражаюсь жестокости собственных слов, а Владимир, я вижу, готов, ослепленный любовью, отстаивать и, как писали раньше в рыцарских романах, «защитить честь прекрасной дамы своего сердца ».
Прекрасных дам не осталось, да и рыцари – вымирающий вид. Ленскому сейчас не хватает только белого коня, о чем я, довольный собственным сравнением, спешу ему сообщать.
Он смотрит на меня чуть обижено, приподнимая брови, с недоумением в серо-зеленых глазах.
- Можешь считать это комплиментом, - улыбаюсь я, хлопая его по плечу.
Владимир вскакивает на ноги и тотчас же изъявляет желание познакомить меня с его избранницей, Лариной, кажется, я не обратил особого внимания. Такой забавный, пылающий чувствами, искренне удивляющийся моей кривой улыбке при его словах о любви.
Ноябрь.
Мокрые, пожухшие остатки листьев прелыми кучками лежат во дворе. Холодный, мокрый ветер гуляет по безлюдным окрестностям, забирается под одежду нечастому прохожему, продувает до костей, поселяя в душе часть такой же промозглой, мрачноватой, серой погоды.
У Владимира никогда не заканчиваются темы для разговоров. Он воодушевленно убеждает меня, перескакивая с темы на тему - я уже и забыл изначальный предмет нашего разговора.
Милый мальчик, твои попытки безрезультатны.
Из меня не сделать романтика, время прошло. А ведь когда-то я точно так же умел радоваться жизни. Сейчас, когда все это кажется мне просто смешным, его эмоции действительно приводят меня в изумление. Как можно находить эту отвратительную погоду романтичной? Как можно любить дождь, сырость и серые тучи? Где он разглядел очарование, как можно черпать в этом вдохновение?
Мне никогда не разобраться в нехитром на первый взгляд, но таком путаном на самом деле устройстве его души. Пускай он своими мыслями, восклицаниями выворачивается передо мной наизнанку, открывает душу - мне никогда в этом не разобраться. Я даже жалею его – желающие плюнуть в раскрытую душу всегда найдутся.
Милый мальчик, никогда не взрослей.
Пускай у него никогда не будет жестокого жизненного опыта, пускай он видит в этих тучах радугу, пускай каждый встречный кажется ему благородным. Пускай у него никогда не будет разочарований, пусть он продолжает очаровывать своим искренним – как нечасто мы его слышим – искренним смехом.
Владимир трет лицо руками, неловко потягивается, запрокидывая голову, и в плотно обхватившем горло воротнике видна бледная кожа, острый кадык. Все-таки он еще такой ребенок.
Он откидывается на локтях, смотрит на потолок – самый обычный, выбеленный, с незатейливыми узорами; потом окидывает рассеянным взглядом всю комнату и с удивлением смотрит на прислоненную к стене гитару.
- Позволишь?
- Конечно. Я и не знал, что ты играешь.
- Немного, меня учил друг в Геттингене.
Откуда здесь гитара, я точно не знаю. Сам дядя не играл на ней, и никого из прислуги вроде бы не просил – он вообще музыку не сильно жаловал. Хотя могу и ошибаться, я плохо его знал.
В глазах Ленского зажигаются радостные огоньки, он осторожно проводит ладонью по грифу, смахивая пыль, легко дотрагивается пальцами до струн и недовольно цокает языком – совсем расстроилась; потом подкручивает колки, то и дело пробуя звук, и, кажется, совсем забывает о моем присутствии в комнате. Мне же эта бессмысленная подготовка и однообразные звуки начинают надоедать, я не вижу никакой разницы смысла в настройках.
Ленский, едва касаясь пальцами инструмента, вспоминает аккорды, неслышно, лишь шевеля губами, напевает себе под нос несложный мотив.
Волосы, давно не стриженные, и этим придающие ему еще больше естественной, небрежной привлекательности, спадаю на лоб, мешают, закрывая обзор, и Владимир недовольно фыркает, убирает их за ухо, продолжает возиться с настройками.
- А можно еще медленнее? – поторапливаю я Ленского. В самом деле, не вечно же её настраивать, а это ожидание убивает всю прелесть результата.
Владимир смотрит на меня, почти смеясь:
- Ты, право, нетерпелив, как маленький ребенок.
- О, нет, терпение мое почти безгранично, но я усну, если ты будешь возиться с этим инструментом еще хоть минуту, - так же шутливо отвечаю я.
Наконец, ожидание вознаграждено, и Владимир, несколько путаясь в аккордах, начинает петь – я как знал – по-немецки, и я, конечно же, ни слова не понимаю. Нельзя сказать, что он играет совершенно или виртуозно – да, гитарой он владеет неплохо, хотя и не идеально, но есть в этом что-то трогательное. Впечатление производит, скорее, общий образ и то, как органично в него вписывается гитара. Должно быть, именно за такими менестрелями, романтичными и – если посмотреть трезвым взглядом – нелепыми, уходили очарованные девушки. А потом жалели и хватались за головы, вспоминая родительский дом, когда оказывались в продуваемом всеми ветрами ветхом домике на окраине бедной деревни, без каких-либо средств к существованию. Идеальной жизни нет, и если, как уверяют, последней погибает надежда, то первой – пресловутая романтика, так кружащая головы юных дурочек.
Который раз уже замечаю, что с появлением Ленского в моей голове поселились глупые сравнения и мысли.
Владимир же, видно, только распалившись, начинает еще одну песню, и я, посмеиваясь, беру его за локоть, останавливая:
- На русском, будь добр. Я не переношу этого лающего немецкого, непонятно почему так тобою обожаемого.
Он смотрит на меня вначале непонимающе, потом кивает, улыбаясь задумчиво, проводит рукой по волосам, явно что-то вспоминая, и начинает наигрывать романтическую балладу.
Милый мальчик, мне так жаль рушить твои воздушные замки.
*
Болезненный, тусклый закат, присыпанный серой пудрой туч.
Ленский прячет лицо в высоком воротнике, спасаясь от налетевшего ветра, и ускоряет шаг.
- Ну и зачем ты меня сюда потащил? – спрашиваю я раздраженно и резко останавливаюсь. Владимир проходит еще несколько шагов и оборачивается посмотреть, не отстал ли я. Ветер не успокаивается, налетает резкими порывами, и ладони начинают замерзать – перчатки я оставил дома. С Владимиром никогда не знаешь, чего ожидать, когда и куда он сорвется в следующий момент. О деталях он благополучно забывает, куда важнее для него – очередные идеи, фантазии.
- Что-то не так? – спрашивает он, подходя ко мне, щурит глаза и прячет руки в карманы пальто.
- Попробуй догадаться. Мы идем неизвестно куда, неизвестно зачем, а вот-вот уже стемнеет.
- Тебе обязательно все портить? – Ленский приподнимает брови. – Считай, что это сюрприз.
- Как же мне надоели эти сюрпризы, - произношу я тихо, чтобы Владимир не расслышал; он тянет меня за собой и говорит, что если мы сейчас не поторопимся, то не успеем совершенно точно. Хватка у него слабая, и если бы я захотел – легко вырвал бы руку.
Под ногами хлюпает влажная после недавнего дождя земля, кое-где еще осталась трава, выгоревшая за лето, пожелтевшая; мокрая грязь пачкает ботинки, разлетаясь брызгами при каждом шаге, и все это напоминает мне один из тех снов, после которых еще долго не можешь найти грань реальности в первых рассветных лучах.
Я начинаю задумываться, а вдруг это на самом деле сон?
Милый мальчик, а вдруг ты просто снишься мне?
Я чувствую прикосновение к плечу и вздрагиваю от неожиданности. Солнце уже почти село, и сумерки поселяют ощущение той самой пугающей загадочности, когда оборачиваешься на каждый шорох в темноте, пытаясь разглядеть там кого-то.
- Смотри, - произносит Владимир почему-то шепотом. Он указывает вперед, но у меня нет совершенно никакого желания смотреть на то, что он там разглядел. Если он хочет – пускай любуется, но почему я должен делать то же? Если он хочет – пускай ищет свое вдохновение где угодно, но лично мне кажется, что мы оба вот-вот замерзнем, и тогда уже – точно не до вдохновения.
- Да смотри же, - нетерпеливо повторяет он, и я нехотя поднимаю голову.
Луна поднимается над горизонтом - почему-то долгие обычно сумерки в этот раз были почти незаметны - и бросает светлые блики на волнующуюся поверхность озера, смешивается с темно-синей водой.
- Ты это показать мне хотел? На будущее – я не очень-то люблю ночные пейзажи, особенно в такой холод. Пойдем отсюда, - небрежно бросаю я.
Ветер уныло завывает, путаясь в голых ветвях деревьев.
Милый мальчик, ты живешь в выдуманном мире.
- Знаешь, я всегда любил лето, и когда, ближе к августу, день начинал укорачиваться, я всегда безумно огорчался, - рассказывает Ленский, улыбаясь.
- А теперь? – спрашиваю я.
- Теперь? Теперь я вроде как уже не ребенок…
Я только смеюсь в ответ.
Милый мальчик, тебе так свойственно заблуждаться.
Владимир улыбается мягко, но во взгляде сквозит еще легкая тень обиды, хотя он старается ни за что этого не показать. Гордость сейчас в моде.
Почему-то кружится голова и в воздухе дурманяще пахнет хвоей, будто бы перед праздником, когда по дому развешаны душистые еловые ветки, а Ленский непременно радовался бы даже такой мелочи, подходил бы к каждой и долго вдыхал, и оборачивался бы потом с мечтательной улыбкой, впрочем, и так не сходящей с его губ.
Я кивком указываю ему на кресло около камина, и Ленский нехотя подчиняется, он не привык чувствовать на себе чужого влияния, не любит подчиняться приказам и считает, что все для себя он должен решать сам, что он знает, как будет лучше. Не буду его в этом разубеждать.
Он смотрит на меня пристально, полувопросительно, ожидая, что я сам завяжу разговор.
Я устал от брожений по грязи ради сомнительного удовольствия созерцания «романтической картины», ломит виски и решительно хочется остаться в одиночестве – Владимир сейчас совсем некстати. Намек – тонкий, да и не очень – он вряд ли поймет, и я тихо вздыхаю, опускаясь рядом с ним и прикрывая глаза, стараясь отвлечься от головной боли и пристального взгляда. Быть может, он ожидает, что я извиняться начну за свои резкие слова?
Милый мальчик, тебе неплохо было бы поучиться реализму. Самую малость.
Мы сидим в тишине минут пять, только за дверью слышны возбужденные голоса прислуги. Неплохо было бы растопить камин, неужели никто не может догадаться?
В голове рождаются неясные ассоциации, постепенно уплывающие куда-то далеко от изначальных мыслей, вереницей расплывчатых образов крутятся в голове, и непонятно даже – фантазии это, воспоминания, или может я действительно успел заболеть, и начинается жар.
Что-то будто прожигает одновременно изнутри и снаружи, и я не могу больше выносить на себе этот обвиняющий взгляд.
- Что? – спрашиваю я раздраженно и даже как-то грубо, резко открывая глаза и встречаясь взглядом с Ленским.
Детской обиды нет, и в его глазах теперь – какая-то взрослая, обреченная грусть, и я забываю, что хотел сказать, потому что длинные язвительные замечания, уже приготовленные мною, сейчас совсем не к месту. Я никогда не видел такого выражения на его лице – даже оттенка этой серьезной грусти за месяцы нашего знакомства не появлялось. А может, я просто не замечал.
Милый мальчик, я не так хорошо знаю тебя, как предполагал.
Такая безнадежная печаль обычно – на лицах смертельно больных, знающих, что им осталось жить не более нескольких недель, такая безнадежная печаль на - лицах нищих, замерзающих на зимних улицах, такая безнадежная печаль не должна омрачать твое лицо, милый мальчик.
Неужели я обидел его своей резкостью так сильно? Мне делается неловко, а Владимир, будто бы только сейчас заметив мое внимание, сразу же улыбается, вроде бы искренне, но по сравнению с тем, что видел только что – наигранно и кукольно, как в театре. Я не могу даже и представить себе, что с ним приключилось и что могло вызвать у нее такие эмоции, но я знаю совершенно точно, что этого я видеть не должен был, что эту часть себя Ленский искусно прячет и не показывает никому.
- Нет-нет, все в порядке, - отвечает он, и я почти готов поверить его улыбке, почти.
Я и не думал, что он такой талантливый актер.
Он заводит разговор о каких-то мелочах, в своей обычной манере – непоследовательно, описывает чересчур ярко, наверняка домысливая детали, прерывает речь звонким смехом, и это все почти настоящее. На самом деле - это эмоции восковых фигур. Они тоже – почти настоящие. Им не положено грустить, или плакать, или быть в ярости, мастера придали их лицам выражение легкомысленной радости, и ничего другого испытывать они не имеют права.
Милый мальчик, ты человек, а не восковая фигура.
Может, мне просто показалось?
Теперь в каждом жесте его я вижу неискренность, ожидаю объяснения; Владимир же продолжает делать вид, что ничего не произошло, должно быть, он даже и не знает, что я стал свидетелем его истинных эмоций. Я никогда не подумал бы, что Ленский играет на публику – всю свою жизнь, но убедился в этом сам.
Я пытаюсь присмотреться к нему еще сильнее, и вроде бы нет почвы для сомнений, но я никак е могу забыть тот его обреченный взгляд.
Меня не сильно волнуют эмоции окружающих, верее сказать, эмоции большинства мне не интересны совсем; хотя совсем другое дело, конечно же, репутация в обществе, но сейчас это значения не имеет.
Никогда мне еще не хотелось так разобраться в человеке, проникнуться его переживаниями и успокоить даже, как Владимира. И именно в нем я разобраться не могу.
При необходимости, я могу найти у человека больную точку и надавить, чтобы решить дело в свою пользу, но сейчас – будто защита, тщательно выверенный образ, в который нельзя не поверить.
Покойный дядя любил собирать театральные маски – среди них есть настоящие шедевры, но с твоей, милый мальчик, они не сравнятся. Зачем ты пытаешь казаться кем-то другим и что ты пытаешься скрыть?
*
- Ты не замечал никогда, что снег, падающий при лунном свете, похож на звезды? – с несколько рассеянной, полной неизменного романтического заблуждения улыбкой спрашивает меня Владимир.
Декабрь – темнеет рано, и единственным источником света на улице является бледная, истончающаяся луна, окрашивающая окрестности причудливыми сиреневыми тенями и искрящимися желтоватыми бликами.
Ленский сидит у самого окна, куда еле дотягивается свет каминного пламени, почти полностью скрытый от меня чернильно-синей темнотой – видно лишь его неправдоподобно хрупкий, угловато-мальчишеский силуэт и изредка выхватываемый из сумрака рыжим светом мечтательный, отстраненный взгляд.
- Ты считаешь? – с плохо скрываемой иронией в голосе отвечаю я; Ленский со вздохом отворачивается к окну, и в этом вздохе слышны мне нотки той странной грусти, так тревожащей меня в последние недели.
Мне хочется сравнивать его со звездным светом – завораживающим, мерцающим, по-настоящему раскрывающимся лишь одной ночью.
Милый мальчик, у нас всего одна жизнь – а это еще недолговечнее, еще хрупче.
- Да неужели ты обиделся? Ну, и чем же я задел тебя на этот раз? – с чуть заметным сожалением интересуюсь я; ответа так и не следует. На долю мгновения показалось мне, будто и нет в комнате никого, кроме меня – то ли растворился Владимир, то ли и не было его вовсе.
Отвратительно резко появляется мысль, что, может, скоро так и станет, что надоест Ленскому когда-нибудь испытывать на себе мою резкость, и, совершенно так же быстро, как и появился, исчезнет он из моей жизни.
Если бы не Владимир, я давно не выдержал бы этой скуки – ведь даже те дни, когда Ленский не заглядывает хоть не несколько минут, тянутся гораздо дольше, и кажутся едва ли не бесконечными – одиночество не скрашивают даже книги.
Не хочется даже представлять себе, как сложилась бы моя здешняя жизнь, не встреть я Ленского с его пламенными восторженными речами, романтическими и до смешного нереальными заблуждениями. И в Петербурге, и здесь – за мной неотступно следует скука, и лишь Владимиру удается спасти меня от нее.
Я чувствую необходимость прервать эту гнетущую тишину, ведь, пускай мне и не хочется этого признавать, именно моя резкость послужила причиной размолвки; я неуверенно касаюсь его плеча - ткань рубашки холодит ладонь, но, даже если Владимир и замерз, он никогда этого не признает.
Его взгляд – как удар под дых, на заострившихся в неровном лунном свете чертах лица читается нескрываемая мука, душевная болезнь, уже давно терзающая его; происходящее слишком странно, тревожно для того, что происходить в реальности – хочется глубоко вдохнуть и проснуться.
Воздух морозный, камин совсем не согревает.
Глаза его кажутся сейчас совершенно черными, и отчего-то – пустыми, абсолютно безжизненными, и я готов на любую глупость, лишь бы удостовериться, что с ним все в порядке.
Он будто бы и не узнает меня: взгляд отрешенный, рассредоточенный, он живет в своих мыслях, совсем забывая о реальности, и я тоже хотел бы забыться, не помнить и не знать никогда, но это невыполнимая задача, когда раздражающая заноза осталась где-то внутри, причиняя боль при каждом вдохе, движении, мысли.
- Евгений? – есть в его взгляде, в чуть подрагивающем голосе что-то, от чего невыносимо ноет что-то внутри, и я сам не узнаю себя, сам себе отвратителен, я никогда не знал подобных чувств.
Он неловко прижимается сухими, искусанными губами к подбородку и замирает, обжигая мою щеку теплым, неровным дыханием. Я не смею пошевелиться, только осторожно провожу рукой по шее. Завитки волос щекочут ладонь.
Милый мальчик, ты стал мне слишком дорог.
*
Передавая Владимиру пистолет, я случайно касаюсь его ладони – шершавая, ледяная – от необыкновенной рассеянности Ленский забыл перчатки, и, кажется, все на свете, кроме своей невыносимой, отчаянно глупой мальчишеской гордости.
- Пока не поздно еще, прошу, прекратим это представление, - спрашиваю я, и на надеясь на ответ.
Ленский прикрывает глаза, отворачивается, смотрит на скрипящую, неспешно крутящуюся ветряную мельницу, трет переносицу, и на удивление спокойно, так же тихо произносит:
- Слишком поздно. Мы давно перешли линию, обратно за которую уже не вернуться.
Слова эти, несомненно, верные, но отчего-то кажущиеся сейчас особенно жестокими, неприятным осадком и странной щекоткой отдаются где-то под ребрами, и накатывает удушающая, безразличная тоска. Ни дуэльного азарта, ни злости на детские выдумки Владимира не остается.
Слышится тихое покашливание Зарецкого.
- Начнем, пожалуй, - прерывает тишину Владимир, и в голосе его вновь чудятся мне те самые нотки отчаянной безысходности, с которыми он несколько недель тому назад шептал мне бессмысленные, бесконечные слова, о том, что терпеть более не возможно, и просил за что-то прощения, пока я успокаивающе гладил его по подрагивающей спине, согревал дыханием шею, целовал виски и тонкие губы, не отдавая отчета в своих действиях, и никогда я еще не доводилось мне испытывать таких спутанных, подтачивающих душу изнутри чувств.
Воспоминания отчаянно не желают уходить, сознание цепляется за них, будто за спасительную веревку утопающий, и я чувствую себя донельзя нелепо, и будто бы мне сейчас восемнадцать, а не Владимиру.
Возможно, это последние минуты моей жизни, а я так и не сумел разгадать Ленского.
Милый мальчик, мы никогда больше не увидимся.
Не будет больше наших привычных споров у уютно потрескивающего камина, восторженных стихов Ленского, нелепых доводов, встрепанных после долгой конной прогулки кудрей, мечтательных улыбок и пронзительных, удивительно легко плавящих душу гитарных мелодий, и ставших в последнее время совершенно необходимыми обветренных губ и теплого, щекочущего кожу дыхания.
Милый мальчик, я сам построил для нас воздушные замки.
Ленский невероятное, совершенно необратимое влияние оказал на мою казавшуюся уже безнадежно мертвой душу, когда я и не думал, что буду поддаваться таким нелепым мыслям.
Звук шагов Владимира теряется в лежащем тонким, полупрозрачным слоем снегу; меня бросает то в жар, то в холод, хотя, я уверен, на лице – по-прежнему хладнокровная, безэмоциональная маска, актерская гримаса.
Милый мальчик, в нашей жизни слишком много театра.
Курок нажимается до отвратительного легко, будто бы сам, рука чудом, что не дрожит, я почти не целюсь.
Ленский с тихим, мучительным хрипом опускает револьвер. И падает на покрытую изящным снежным узором землю.
Вырванное, вконец мертвое, простреленное, мое сердце падает куда-то вместе с ним, но продолжает, как в издевку, делать вид, что бьется в моей груди.
Метель вплетает в смоляные кудри серебристые снежные крупинки.
Милый мальчик, я так хотел бы умереть вместо тебя.
URL записиназвание: последняя осень.
автор: гром городского прибоя.
бета: нет.
фандом: А.С. Пушкин «Евгений Онегин»
жанр: ангст.
пейринг: Евгений Онегин/Владимир Ленский
размер: мини.
рейтинг: pg
предупреждения: повествование от первого лица.
от автора: миллионы благодарностей Мишель Бестужев за выслушивание нытья и прочих моих глупостей. Ему же и посвящается **
читать дальше
Середина октября, а на улице уже по-зимнему холодно, и выходить лишний раз не хочется совсем; все чаще становятся приступы ленивой осенней меланхолии.
Ленский же напротив - светится энергией, хотя бы и сейчас – сидит напротив, рассказывает что-то, размахивая руками, иногда, заговорившись, сбиваясь на немецкий. Рассказывает пылко, как всегда - на эмоциях, восторженно, окружая даже самые привычные вещи ореолом романтичности. Такие глупости иногда в голову к нему приходят, так и тянет рассмеяться, но я сдерживаюсь, только усмехаюсь незаметно – ведь когда-то и я был таким. Владимир касается моего плеча и заглядывает в глаза, будто спрашивая, слышал ли я его. Я киваю – «продолжай» - и он улыбается, так по-детски наивно, продолжает свою пламенную речь.
Отчего-то не хочется, чтобы он разочаровывался в этом мире, а продолжал смотреть на мир сквозь свою выдуманную призму романтики. Сейчас его душа – в самом расцвете, и верит в то, что у всех вокруг - такой же светлый взгляд на жизнь, как и у него.
Эта его детская наивность в чем-то даже привлекательна, я нечасто встречал таких людей, светящихся изнутри, умеющих радоваться каждой мелочи.
Говорит он сейчас, кажется, о Геттингене, мягким движением отбрасывая со лба темные кудри, щурится слегка, трет указательным пальцем переносицу. На мизинце – еле заметная царапина, а пальцы по-девичьи тонкие, запястья перехвачены тугими манжетами рубашки. Он рассеянно проводит ладонью по мягкому длинному ворсу ковра, бездумно чертит кончиками пальцев, с коротко остриженными ногтями, невидимые узоры, притихает на мгновение, и снова взрывается фонтаном эмоций.
Губы – искусанные, обветренные, и едва заметная, небрежно сбритая с утра только-только намечающаяся щетина.
Если бы я был способен на необдуманные поступки, если бы моя душа, как и его, пылала наивной глупостью, я выпалил сейчас бы нелепейшую просьбу – всегда оставаться таким – не ребенком уже, но и не мужчиной, застывшим на грани, как изумрудные листья в середине сентября – вызывающим улыбку, из такого типа людей, знакомство с которыми запоминается на долгие годы, если не на всю жизнь.
Ну вот, общение с Владимиром, кажется, уже и на мне сказывается, поселяя в моих мыслях часть его самого.
Милый мальчик, меня уже не изменить.
Нет таких препаратов, которые могут восстановить душу за несколько мгновений. Я и сам признаю - гнил изнутри, но все видят только мою оболочку - блестящую, навощенную кожуру.
Поэтические сравнения… Надо же, еще немного, и стихи начну писать.
Милый мальчик, не прекращай улыбаться.
Привычно уже молчу, приподнимая лишь изредка иронично бровь, не в силах прервать восторженный поток слов. Он и в грязной слякоти найдет что-то прекрасное.
Ленский умеет очаровывать, притягивать, сам того не осознавая, своей юношеской глупостью и забавной чистотой помыслов.
- Ты был влюблен когда-нибудь? – спрашиваю я неожиданно даже для себя.
Владимир отводит глаза, смущаясь, нарочито внимательно разглядывая натюрморт какого-то совершенно бездарного, но так любимого покойным дядей художника.
Румянец заливает его щеки, и мне хочется посмотреть на него рядом с предметом его обожания: может ли он терять голову еще сильнее, если так восхищается даже повседневными вещами?
Не дождавшись ответа, я продолжаю:
- Люди по природе своей не достойны такой любви, этот мир изнутри – трухляв и безнадежен, его не воскресить возвышенным чувством. Я уверен, не существует такого создания, которое заслуживает хоть малую долю твоего обожания.
Порой я сам поражаюсь жестокости собственных слов, а Владимир, я вижу, готов, ослепленный любовью, отстаивать и, как писали раньше в рыцарских романах, «защитить честь прекрасной дамы своего сердца ».
Прекрасных дам не осталось, да и рыцари – вымирающий вид. Ленскому сейчас не хватает только белого коня, о чем я, довольный собственным сравнением, спешу ему сообщать.
Он смотрит на меня чуть обижено, приподнимая брови, с недоумением в серо-зеленых глазах.
- Можешь считать это комплиментом, - улыбаюсь я, хлопая его по плечу.
Владимир вскакивает на ноги и тотчас же изъявляет желание познакомить меня с его избранницей, Лариной, кажется, я не обратил особого внимания. Такой забавный, пылающий чувствами, искренне удивляющийся моей кривой улыбке при его словах о любви.
Ноябрь.
Мокрые, пожухшие остатки листьев прелыми кучками лежат во дворе. Холодный, мокрый ветер гуляет по безлюдным окрестностям, забирается под одежду нечастому прохожему, продувает до костей, поселяя в душе часть такой же промозглой, мрачноватой, серой погоды.
У Владимира никогда не заканчиваются темы для разговоров. Он воодушевленно убеждает меня, перескакивая с темы на тему - я уже и забыл изначальный предмет нашего разговора.
Милый мальчик, твои попытки безрезультатны.
Из меня не сделать романтика, время прошло. А ведь когда-то я точно так же умел радоваться жизни. Сейчас, когда все это кажется мне просто смешным, его эмоции действительно приводят меня в изумление. Как можно находить эту отвратительную погоду романтичной? Как можно любить дождь, сырость и серые тучи? Где он разглядел очарование, как можно черпать в этом вдохновение?
Мне никогда не разобраться в нехитром на первый взгляд, но таком путаном на самом деле устройстве его души. Пускай он своими мыслями, восклицаниями выворачивается передо мной наизнанку, открывает душу - мне никогда в этом не разобраться. Я даже жалею его – желающие плюнуть в раскрытую душу всегда найдутся.
Милый мальчик, никогда не взрослей.
Пускай у него никогда не будет жестокого жизненного опыта, пускай он видит в этих тучах радугу, пускай каждый встречный кажется ему благородным. Пускай у него никогда не будет разочарований, пусть он продолжает очаровывать своим искренним – как нечасто мы его слышим – искренним смехом.
Владимир трет лицо руками, неловко потягивается, запрокидывая голову, и в плотно обхватившем горло воротнике видна бледная кожа, острый кадык. Все-таки он еще такой ребенок.
Он откидывается на локтях, смотрит на потолок – самый обычный, выбеленный, с незатейливыми узорами; потом окидывает рассеянным взглядом всю комнату и с удивлением смотрит на прислоненную к стене гитару.
- Позволишь?
- Конечно. Я и не знал, что ты играешь.
- Немного, меня учил друг в Геттингене.
Откуда здесь гитара, я точно не знаю. Сам дядя не играл на ней, и никого из прислуги вроде бы не просил – он вообще музыку не сильно жаловал. Хотя могу и ошибаться, я плохо его знал.
В глазах Ленского зажигаются радостные огоньки, он осторожно проводит ладонью по грифу, смахивая пыль, легко дотрагивается пальцами до струн и недовольно цокает языком – совсем расстроилась; потом подкручивает колки, то и дело пробуя звук, и, кажется, совсем забывает о моем присутствии в комнате. Мне же эта бессмысленная подготовка и однообразные звуки начинают надоедать, я не вижу никакой разницы смысла в настройках.
Ленский, едва касаясь пальцами инструмента, вспоминает аккорды, неслышно, лишь шевеля губами, напевает себе под нос несложный мотив.
Волосы, давно не стриженные, и этим придающие ему еще больше естественной, небрежной привлекательности, спадаю на лоб, мешают, закрывая обзор, и Владимир недовольно фыркает, убирает их за ухо, продолжает возиться с настройками.
- А можно еще медленнее? – поторапливаю я Ленского. В самом деле, не вечно же её настраивать, а это ожидание убивает всю прелесть результата.
Владимир смотрит на меня, почти смеясь:
- Ты, право, нетерпелив, как маленький ребенок.
- О, нет, терпение мое почти безгранично, но я усну, если ты будешь возиться с этим инструментом еще хоть минуту, - так же шутливо отвечаю я.
Наконец, ожидание вознаграждено, и Владимир, несколько путаясь в аккордах, начинает петь – я как знал – по-немецки, и я, конечно же, ни слова не понимаю. Нельзя сказать, что он играет совершенно или виртуозно – да, гитарой он владеет неплохо, хотя и не идеально, но есть в этом что-то трогательное. Впечатление производит, скорее, общий образ и то, как органично в него вписывается гитара. Должно быть, именно за такими менестрелями, романтичными и – если посмотреть трезвым взглядом – нелепыми, уходили очарованные девушки. А потом жалели и хватались за головы, вспоминая родительский дом, когда оказывались в продуваемом всеми ветрами ветхом домике на окраине бедной деревни, без каких-либо средств к существованию. Идеальной жизни нет, и если, как уверяют, последней погибает надежда, то первой – пресловутая романтика, так кружащая головы юных дурочек.
Который раз уже замечаю, что с появлением Ленского в моей голове поселились глупые сравнения и мысли.
Владимир же, видно, только распалившись, начинает еще одну песню, и я, посмеиваясь, беру его за локоть, останавливая:
- На русском, будь добр. Я не переношу этого лающего немецкого, непонятно почему так тобою обожаемого.
Он смотрит на меня вначале непонимающе, потом кивает, улыбаясь задумчиво, проводит рукой по волосам, явно что-то вспоминая, и начинает наигрывать романтическую балладу.
Милый мальчик, мне так жаль рушить твои воздушные замки.
*
Болезненный, тусклый закат, присыпанный серой пудрой туч.
Ленский прячет лицо в высоком воротнике, спасаясь от налетевшего ветра, и ускоряет шаг.
- Ну и зачем ты меня сюда потащил? – спрашиваю я раздраженно и резко останавливаюсь. Владимир проходит еще несколько шагов и оборачивается посмотреть, не отстал ли я. Ветер не успокаивается, налетает резкими порывами, и ладони начинают замерзать – перчатки я оставил дома. С Владимиром никогда не знаешь, чего ожидать, когда и куда он сорвется в следующий момент. О деталях он благополучно забывает, куда важнее для него – очередные идеи, фантазии.
- Что-то не так? – спрашивает он, подходя ко мне, щурит глаза и прячет руки в карманы пальто.
- Попробуй догадаться. Мы идем неизвестно куда, неизвестно зачем, а вот-вот уже стемнеет.
- Тебе обязательно все портить? – Ленский приподнимает брови. – Считай, что это сюрприз.
- Как же мне надоели эти сюрпризы, - произношу я тихо, чтобы Владимир не расслышал; он тянет меня за собой и говорит, что если мы сейчас не поторопимся, то не успеем совершенно точно. Хватка у него слабая, и если бы я захотел – легко вырвал бы руку.
Под ногами хлюпает влажная после недавнего дождя земля, кое-где еще осталась трава, выгоревшая за лето, пожелтевшая; мокрая грязь пачкает ботинки, разлетаясь брызгами при каждом шаге, и все это напоминает мне один из тех снов, после которых еще долго не можешь найти грань реальности в первых рассветных лучах.
Я начинаю задумываться, а вдруг это на самом деле сон?
Милый мальчик, а вдруг ты просто снишься мне?
Я чувствую прикосновение к плечу и вздрагиваю от неожиданности. Солнце уже почти село, и сумерки поселяют ощущение той самой пугающей загадочности, когда оборачиваешься на каждый шорох в темноте, пытаясь разглядеть там кого-то.
- Смотри, - произносит Владимир почему-то шепотом. Он указывает вперед, но у меня нет совершенно никакого желания смотреть на то, что он там разглядел. Если он хочет – пускай любуется, но почему я должен делать то же? Если он хочет – пускай ищет свое вдохновение где угодно, но лично мне кажется, что мы оба вот-вот замерзнем, и тогда уже – точно не до вдохновения.
- Да смотри же, - нетерпеливо повторяет он, и я нехотя поднимаю голову.
Луна поднимается над горизонтом - почему-то долгие обычно сумерки в этот раз были почти незаметны - и бросает светлые блики на волнующуюся поверхность озера, смешивается с темно-синей водой.
- Ты это показать мне хотел? На будущее – я не очень-то люблю ночные пейзажи, особенно в такой холод. Пойдем отсюда, - небрежно бросаю я.
Ветер уныло завывает, путаясь в голых ветвях деревьев.
Милый мальчик, ты живешь в выдуманном мире.
- Знаешь, я всегда любил лето, и когда, ближе к августу, день начинал укорачиваться, я всегда безумно огорчался, - рассказывает Ленский, улыбаясь.
- А теперь? – спрашиваю я.
- Теперь? Теперь я вроде как уже не ребенок…
Я только смеюсь в ответ.
Милый мальчик, тебе так свойственно заблуждаться.
Владимир улыбается мягко, но во взгляде сквозит еще легкая тень обиды, хотя он старается ни за что этого не показать. Гордость сейчас в моде.
Почему-то кружится голова и в воздухе дурманяще пахнет хвоей, будто бы перед праздником, когда по дому развешаны душистые еловые ветки, а Ленский непременно радовался бы даже такой мелочи, подходил бы к каждой и долго вдыхал, и оборачивался бы потом с мечтательной улыбкой, впрочем, и так не сходящей с его губ.
Я кивком указываю ему на кресло около камина, и Ленский нехотя подчиняется, он не привык чувствовать на себе чужого влияния, не любит подчиняться приказам и считает, что все для себя он должен решать сам, что он знает, как будет лучше. Не буду его в этом разубеждать.
Он смотрит на меня пристально, полувопросительно, ожидая, что я сам завяжу разговор.
Я устал от брожений по грязи ради сомнительного удовольствия созерцания «романтической картины», ломит виски и решительно хочется остаться в одиночестве – Владимир сейчас совсем некстати. Намек – тонкий, да и не очень – он вряд ли поймет, и я тихо вздыхаю, опускаясь рядом с ним и прикрывая глаза, стараясь отвлечься от головной боли и пристального взгляда. Быть может, он ожидает, что я извиняться начну за свои резкие слова?
Милый мальчик, тебе неплохо было бы поучиться реализму. Самую малость.
Мы сидим в тишине минут пять, только за дверью слышны возбужденные голоса прислуги. Неплохо было бы растопить камин, неужели никто не может догадаться?
В голове рождаются неясные ассоциации, постепенно уплывающие куда-то далеко от изначальных мыслей, вереницей расплывчатых образов крутятся в голове, и непонятно даже – фантазии это, воспоминания, или может я действительно успел заболеть, и начинается жар.
Что-то будто прожигает одновременно изнутри и снаружи, и я не могу больше выносить на себе этот обвиняющий взгляд.
- Что? – спрашиваю я раздраженно и даже как-то грубо, резко открывая глаза и встречаясь взглядом с Ленским.
Детской обиды нет, и в его глазах теперь – какая-то взрослая, обреченная грусть, и я забываю, что хотел сказать, потому что длинные язвительные замечания, уже приготовленные мною, сейчас совсем не к месту. Я никогда не видел такого выражения на его лице – даже оттенка этой серьезной грусти за месяцы нашего знакомства не появлялось. А может, я просто не замечал.
Милый мальчик, я не так хорошо знаю тебя, как предполагал.
Такая безнадежная печаль обычно – на лицах смертельно больных, знающих, что им осталось жить не более нескольких недель, такая безнадежная печаль на - лицах нищих, замерзающих на зимних улицах, такая безнадежная печаль не должна омрачать твое лицо, милый мальчик.
Неужели я обидел его своей резкостью так сильно? Мне делается неловко, а Владимир, будто бы только сейчас заметив мое внимание, сразу же улыбается, вроде бы искренне, но по сравнению с тем, что видел только что – наигранно и кукольно, как в театре. Я не могу даже и представить себе, что с ним приключилось и что могло вызвать у нее такие эмоции, но я знаю совершенно точно, что этого я видеть не должен был, что эту часть себя Ленский искусно прячет и не показывает никому.
- Нет-нет, все в порядке, - отвечает он, и я почти готов поверить его улыбке, почти.
Я и не думал, что он такой талантливый актер.
Он заводит разговор о каких-то мелочах, в своей обычной манере – непоследовательно, описывает чересчур ярко, наверняка домысливая детали, прерывает речь звонким смехом, и это все почти настоящее. На самом деле - это эмоции восковых фигур. Они тоже – почти настоящие. Им не положено грустить, или плакать, или быть в ярости, мастера придали их лицам выражение легкомысленной радости, и ничего другого испытывать они не имеют права.
Милый мальчик, ты человек, а не восковая фигура.
Может, мне просто показалось?
Теперь в каждом жесте его я вижу неискренность, ожидаю объяснения; Владимир же продолжает делать вид, что ничего не произошло, должно быть, он даже и не знает, что я стал свидетелем его истинных эмоций. Я никогда не подумал бы, что Ленский играет на публику – всю свою жизнь, но убедился в этом сам.
Я пытаюсь присмотреться к нему еще сильнее, и вроде бы нет почвы для сомнений, но я никак е могу забыть тот его обреченный взгляд.
Меня не сильно волнуют эмоции окружающих, верее сказать, эмоции большинства мне не интересны совсем; хотя совсем другое дело, конечно же, репутация в обществе, но сейчас это значения не имеет.
Никогда мне еще не хотелось так разобраться в человеке, проникнуться его переживаниями и успокоить даже, как Владимира. И именно в нем я разобраться не могу.
При необходимости, я могу найти у человека больную точку и надавить, чтобы решить дело в свою пользу, но сейчас – будто защита, тщательно выверенный образ, в который нельзя не поверить.
Покойный дядя любил собирать театральные маски – среди них есть настоящие шедевры, но с твоей, милый мальчик, они не сравнятся. Зачем ты пытаешь казаться кем-то другим и что ты пытаешься скрыть?
*
- Ты не замечал никогда, что снег, падающий при лунном свете, похож на звезды? – с несколько рассеянной, полной неизменного романтического заблуждения улыбкой спрашивает меня Владимир.
Декабрь – темнеет рано, и единственным источником света на улице является бледная, истончающаяся луна, окрашивающая окрестности причудливыми сиреневыми тенями и искрящимися желтоватыми бликами.
Ленский сидит у самого окна, куда еле дотягивается свет каминного пламени, почти полностью скрытый от меня чернильно-синей темнотой – видно лишь его неправдоподобно хрупкий, угловато-мальчишеский силуэт и изредка выхватываемый из сумрака рыжим светом мечтательный, отстраненный взгляд.
- Ты считаешь? – с плохо скрываемой иронией в голосе отвечаю я; Ленский со вздохом отворачивается к окну, и в этом вздохе слышны мне нотки той странной грусти, так тревожащей меня в последние недели.
Мне хочется сравнивать его со звездным светом – завораживающим, мерцающим, по-настоящему раскрывающимся лишь одной ночью.
Милый мальчик, у нас всего одна жизнь – а это еще недолговечнее, еще хрупче.
- Да неужели ты обиделся? Ну, и чем же я задел тебя на этот раз? – с чуть заметным сожалением интересуюсь я; ответа так и не следует. На долю мгновения показалось мне, будто и нет в комнате никого, кроме меня – то ли растворился Владимир, то ли и не было его вовсе.
Отвратительно резко появляется мысль, что, может, скоро так и станет, что надоест Ленскому когда-нибудь испытывать на себе мою резкость, и, совершенно так же быстро, как и появился, исчезнет он из моей жизни.
Если бы не Владимир, я давно не выдержал бы этой скуки – ведь даже те дни, когда Ленский не заглядывает хоть не несколько минут, тянутся гораздо дольше, и кажутся едва ли не бесконечными – одиночество не скрашивают даже книги.
Не хочется даже представлять себе, как сложилась бы моя здешняя жизнь, не встреть я Ленского с его пламенными восторженными речами, романтическими и до смешного нереальными заблуждениями. И в Петербурге, и здесь – за мной неотступно следует скука, и лишь Владимиру удается спасти меня от нее.
Я чувствую необходимость прервать эту гнетущую тишину, ведь, пускай мне и не хочется этого признавать, именно моя резкость послужила причиной размолвки; я неуверенно касаюсь его плеча - ткань рубашки холодит ладонь, но, даже если Владимир и замерз, он никогда этого не признает.
Его взгляд – как удар под дых, на заострившихся в неровном лунном свете чертах лица читается нескрываемая мука, душевная болезнь, уже давно терзающая его; происходящее слишком странно, тревожно для того, что происходить в реальности – хочется глубоко вдохнуть и проснуться.
Воздух морозный, камин совсем не согревает.
Глаза его кажутся сейчас совершенно черными, и отчего-то – пустыми, абсолютно безжизненными, и я готов на любую глупость, лишь бы удостовериться, что с ним все в порядке.
Он будто бы и не узнает меня: взгляд отрешенный, рассредоточенный, он живет в своих мыслях, совсем забывая о реальности, и я тоже хотел бы забыться, не помнить и не знать никогда, но это невыполнимая задача, когда раздражающая заноза осталась где-то внутри, причиняя боль при каждом вдохе, движении, мысли.
- Евгений? – есть в его взгляде, в чуть подрагивающем голосе что-то, от чего невыносимо ноет что-то внутри, и я сам не узнаю себя, сам себе отвратителен, я никогда не знал подобных чувств.
Он неловко прижимается сухими, искусанными губами к подбородку и замирает, обжигая мою щеку теплым, неровным дыханием. Я не смею пошевелиться, только осторожно провожу рукой по шее. Завитки волос щекочут ладонь.
Милый мальчик, ты стал мне слишком дорог.
*
Передавая Владимиру пистолет, я случайно касаюсь его ладони – шершавая, ледяная – от необыкновенной рассеянности Ленский забыл перчатки, и, кажется, все на свете, кроме своей невыносимой, отчаянно глупой мальчишеской гордости.
- Пока не поздно еще, прошу, прекратим это представление, - спрашиваю я, и на надеясь на ответ.
Ленский прикрывает глаза, отворачивается, смотрит на скрипящую, неспешно крутящуюся ветряную мельницу, трет переносицу, и на удивление спокойно, так же тихо произносит:
- Слишком поздно. Мы давно перешли линию, обратно за которую уже не вернуться.
Слова эти, несомненно, верные, но отчего-то кажущиеся сейчас особенно жестокими, неприятным осадком и странной щекоткой отдаются где-то под ребрами, и накатывает удушающая, безразличная тоска. Ни дуэльного азарта, ни злости на детские выдумки Владимира не остается.
Слышится тихое покашливание Зарецкого.
- Начнем, пожалуй, - прерывает тишину Владимир, и в голосе его вновь чудятся мне те самые нотки отчаянной безысходности, с которыми он несколько недель тому назад шептал мне бессмысленные, бесконечные слова, о том, что терпеть более не возможно, и просил за что-то прощения, пока я успокаивающе гладил его по подрагивающей спине, согревал дыханием шею, целовал виски и тонкие губы, не отдавая отчета в своих действиях, и никогда я еще не доводилось мне испытывать таких спутанных, подтачивающих душу изнутри чувств.
Воспоминания отчаянно не желают уходить, сознание цепляется за них, будто за спасительную веревку утопающий, и я чувствую себя донельзя нелепо, и будто бы мне сейчас восемнадцать, а не Владимиру.
Возможно, это последние минуты моей жизни, а я так и не сумел разгадать Ленского.
Милый мальчик, мы никогда больше не увидимся.
Не будет больше наших привычных споров у уютно потрескивающего камина, восторженных стихов Ленского, нелепых доводов, встрепанных после долгой конной прогулки кудрей, мечтательных улыбок и пронзительных, удивительно легко плавящих душу гитарных мелодий, и ставших в последнее время совершенно необходимыми обветренных губ и теплого, щекочущего кожу дыхания.
Милый мальчик, я сам построил для нас воздушные замки.
Ленский невероятное, совершенно необратимое влияние оказал на мою казавшуюся уже безнадежно мертвой душу, когда я и не думал, что буду поддаваться таким нелепым мыслям.
Звук шагов Владимира теряется в лежащем тонким, полупрозрачным слоем снегу; меня бросает то в жар, то в холод, хотя, я уверен, на лице – по-прежнему хладнокровная, безэмоциональная маска, актерская гримаса.
Милый мальчик, в нашей жизни слишком много театра.
Курок нажимается до отвратительного легко, будто бы сам, рука чудом, что не дрожит, я почти не целюсь.
Ленский с тихим, мучительным хрипом опускает револьвер. И падает на покрытую изящным снежным узором землю.
Вырванное, вконец мертвое, простреленное, мое сердце падает куда-то вместе с ним, но продолжает, как в издевку, делать вид, что бьется в моей груди.
Метель вплетает в смоляные кудри серебристые снежные крупинки.
Милый мальчик, я так хотел бы умереть вместо тебя.