16.10.2010 в 18:39
Пишет снова марронье:Буду первой.
Автор: марронье
Фэндом: "Бесславные Ублюдки"
Название: "Погрешности (никогда не бывают малы)"
Пейринг: Ханс Ланда/Шошанна Дрейфус
Рейтинг: R
Жанр: angst
Саммари: на острове Нантакет у бывшего полковника не остаётся вариантов времяпрепровождения лучше, кроме как вести дневники.
Дисклеймер: мой только текст.
От автора: при всей своей необоснованности, Ланда/Шошанна - главный пейринг Ублюдков.
читать дальшеДорогой Читатель,
Сразу, перед тем, как Вы откроете мои записи, я хочу сказать Вам, что ни в коем случае не ставил своей целью рассказать историю о любви. Поверьте мне, это не история о любви. Это история об одном дне сорокового, одном дне в деревушке близ Лилль, и о двух неделях сорок четвёртого, двух неделях в Париже до того, как заживо сгорел Гитлер, сгорел Геббельс, сгорел Борман. Это история об одной не самой умной девице, которая сожгла Гитлера, Геббельса и Бормана.
Дорогой Читатель, я совершенно не знаю, кто Вы, и как у Вас хватило бестактности на прочтение моего дневника, к тому же, я думаю, что к тому моменту, когда Вы начнёте всё это читать, меня не будет в живых, впрочем, не так уж важно. Все умирают, так ведь?
Такие истории, как моя история, принято начинать с пары слов о себе. Разрешите представиться: Ханс Ланда, а пару лет назад - штандартенфюрер СД Ханс Ланда. Вы вовсе не ошибётесь, если подумаете, что я - тот самый печально известный "Охотник на Евреев", но я уже давно никого не выслеживаю, и сочту за неслыханную удачу, если никто из такого огромного количества появившихся после войны сионистских "мстителей" не начнёт разыскивать меня. Если начнёт - что ж, это в любом случае не будет более крупной неудачей в моей жизни, чем попытка сдаться американцам в то время, когда и горел кинотеатр с Гитлером.
Я родился в Австрии, в Вене - это не слишком важно. Не важно так же и то, где я учился, пусть и учился я в Венском Университете на философском факультете. Не важно вам, с кем я дружил. Одного из моих ближайших друзей я не видел после восемнадцатого, а второй был расстрелян в тридцать девятом и я изо всех сил делал вид, что мне никогда в жизни не доводилось его знать.
В юности я увлекался в точности тем же, чем и увлекалась вся вечно находящаяся в поиске идей молодёжь моего времени - вином из отцовских коллекций, книгами модных философов и рефлексией по поводу своего жалкого существования. Кто-то, конечно, публиковал стихи в журнале, издававшемся парой энтузиастов, или пристраивал пару-другую своих этюдов на местечковую выставку художников "нового искусства", но это опционально. Была ещё и мода на девушек в нарядах "ориентального" стиля и на балеты Дягилева, но эта мода как-то обошла меня стороной - она по большей части властвовала в Париже.
Я думал, что я был выше всего этого. Я думал, что был слишком умён, чтобы, как мы говорили раньше, "дышать Парижем". И публиковать бездарные стихи. Я так думал.
Однако, если бы я хотел написать рассказ о своих юношеских заблуждениях, я бы назвал его несколько иначе, к примеру "Все ошибки и заблуждения Ханса Йозефа Пауля Ланды". А я не хочу писать ничего о своих заблуждениях.
Если Вы, дорогой мой читатель, не историк, а я почти уверен, что Вы не можете быть историком, историки ведь предпочитают куда более серьёзные и достоверные источники, чем пара страниц из agenda бывшего полковника СД, Вы, наверное, не заинтересуетесь, в каком году, как и почему я вступил в Национал-Социалистическую партию, к тому же, это настолько тусклая и позорная страница из моей биографии, что хочется её опустить. Если кратко - я всегда был совершенно аполитичен и никогда не интересовался сколько-нибудь радикальными политическими теориями, ни классическим либерализмом, по Джону Локку, Адаму Смиту и Канту, ни, упаси боже, социализмом или коммунизмом, не слишком много читал у Кауцкого, а Маркса прочёл только ради того, чтобы объяснить коммунистическому кружку в университете всю бессмысленность существования коммунистического кружка. Но вряд ли у меня была бы возможность сделать блестящую карьеру философа.
Не буду рассказывать о том, как шла работа, не буду рассказывать о том, как дослужился до полковника. Это звание я заслужил, больше ничего интересного для Вас.
Это ведь не пособие по карьерному росту в Третьем Рейхе.
Я обещал написать об одном дне сорокового. Это было осенью, если память мне не изменяет, а в моём возрасте она подводит меня с всё более удручающей частотой. Это было осенью. Неделей раньше, к нам поступили сведения о том, что некий месье Пьер ЛаПадитт, небедный фермер, знаменитый на всю округу своими коровами, вдовец, живущий с тремя дочерьми, укрывает в своём доме евреев. Чуть позже сообщили, что месье ЛаПадитт укрывает в своём доме именно семью Дрейфусов, имена которых мои люди так долго порывались вписать в список "пропавших без вести" и "сбежавших".
Я никогда не любил "гиблые дела" и "нерешённые задачи" во многом из-за беспомощности самих формулировок. Именно поэтому я бы не стал хорошим философом - не смог бы рассуждать над вечными темами, это ведь те же "нерешённые задачи".
Я пожелал лично проследить за уничтожением Дрейфусов. Уничтожение Дрейфусов было бы ясным, чётким и красивым ответом к задаче на решение еврейского вопроса в округе Лилль.
Однако, как выяснилось позже, мой ответ всё-таки содержал некоторую погрешность в расчётах, и эта погрешность была девчонкой лет шестнадцати, семнадцати, не более, хотя ЛаПадитт сообщил мне на допросе, что ей было девятнадцать.
Я не представляю, как ей удалось вылезти из подвала. Я не представляю, как в неё не попала ни одна пуля, остаётся только поражаться её феноменальному везению.
Я прекрасно помню маленькую грязную фигурку, стремительно бегущую через поле близ фермы и помню, как случайно промазал, целясь ей в спину из своего "Люгера", и помню как мне почему-то было весело. Я прикнул ей на прощание, пока-пока, пупсичек, потому что был совершенно, абсолютно уверен - до ноября она не доживёт.
Может быть, думал тогда я, она всё-таки была ранена и умерла где-то в ближайшем лесу, тем лучше. Может быть, думал я, её поймали чьи-то патрули.
Это был первый и единственный за всю мою карьеру случай, когда я позволил своему адъютанту Вусту вписать в отчёты пару заведомо ложных фактов, и позволил себе подумать, что "погрешность", как говорят математики, настолько мала, что ей можно пренебречь. За что потом и поплатился сполна.
Погрешность оказалась не так уж и мала.
Девочку звали Шошанна Дрейфус, и почему-то это имя надолго впилось мне в память.
Дорогой читатель, грешно было бы с Вашей стороны думать, что я плохо справлялся с обязанностями. Со своими обязанностями я справлялся лучше, чем Вы бы могли это себе представить. Я ошибся всего лишь один раз. Всем свойственно ошибаться, и Вы тоже ошибались, и возможно, даже чаще, чем я, признайте.
Я сомневаюсь, что небольшое искажение информации в документах было хоть кем-то замечено: у меня была слишком безупречная репутация, чтобы не верить мне на слово.
На четыре года я почти полностью забыл о событиях того осеннего дня сорокового года, и, честно говоря, не вспоминал бы о них с удовольствием ещё столько же, если бы не события, о которых Вам, дорогой читатель, я сейчас собираюсь поведать. Может быть, вы сочтёте меня сумасшедшим, что ж, один мой знакомый врач, дослужившийся до капитана и повешенный почти, что без суда, как я слышал, совсем недавно, утверждал мне, что шизофренией в той или иной степени страдают восемьдесят процентов населения нашей планеты. Может быть, вы сочтёте меня законченным мерзавцем, но ведь я признаю, что далеко не святой. Признаю себя в нарушении всех заповедей сразу, кроме "не кради" и "не желай жены ближнего своего".
Итак, это был сорок четвёртый, и, кажется, тоже осень. Та осень, когда я внезапно впервые обнаружил седину на висках, к своему огромнейшему расстройству. Стареть я, прекрасно понимая, что старею, не хотел, и всё больше впадал в какую-то странную хандру, которую даже молодые любовники вряд ли в состоянии были бы сделать более терпимой.
Да, в ту пору, в сорок четвёртом году, в Париже, я мог позволить себе молодых любовников. Каюсь, дорогой Читатель, я грешен, снова каюсь, если Ваши моральные устои заставляют Вас краснеть, пока Вы читаете мои записи, продолжайте краснеть дальше. Помнится, осень сорок четвёртого ознаменовалась для меня не самыми длительными отношениями с одним мальчиком, мальчиком не самого мальчишеского звания - майором Гестапо.
Имя майора я Вам называть не буду - всё равно он был застрелен британским шпионом в деревушке Надин, что под Парижем, да и не хотелось бы очернять его память после смерти. Вам достаточно знать то, что он был неприлично красив, по-юношески горяч, остр на язык, впрочем, в целом и отличался отвратительнейшим характером - в точности то, что мне было тогда нужно.
Мы то встречались в гостиницах на окраине Парижа, переодетые в гражданскую одежду, то запирались на пару дней в моём доме, ровно до того момента, когда экономка начинала беспокоиться, всё ли в порядке с "месье Ландой". Вы, наверное, не понимаете, Читатель, но для меня всё то, что было между мной и милым мальчишкой-майором, выглядело как увлекательнейшее приключение из тех, которые уже не происходят ни с кем ни после сорока, ни даже после двадцати пяти. Это было приключение, очаровательное в своей подростковости. Мы, конечно же, рисковали, но кто не рисковал?
Я ни о чём не жалею. Майор бы тоже не жалел, думаю. Мы развлекались, как хотели. Мы хорошенько повеселились, что ж.
Сейчас я говорю, что мы с мальчиком хорошенько повеселились, а тогда он выводил меня из себя непозволительными для майора вольностями вроде спектаклей с битьём посуды и подозрений по поводу всех моих адъютантов сразу, какими бы уродливыми они не были.
Говорю же, мальчик отличался редкостностной горячностью.
Ноябрь сорок четвёртого был отмечен кризисом наших отношений и массовой истерией в рейхсканцеляриях по поводу грядущей премьеры "Гордости Нации". Если для Геббельса этот пасквиль про немецкого солдата и значил триумф, а для Рифеншталь - испорченное настроение, то для меня триумф Геббельса и испорченное настроение Рифеншталь означали отвратительный аврал на работе.
Я, честно говоря, был бы только рад, если бы курировать безопасность кинопремьеры доверили кому-нибудь менее занятому. Но радоваться мне не пришлось.
Меньше всего было поводов для радости и тогда, когда я узнал о том, что премьера пройдёт не в Ритце, как планировалось, и уж совсем на грани чёрного юмора находились обстоятельства, при которых я узнал о такой перемене планов.
У Геббельса всегда были любимчики, и звезде "Гордости Нации", Фредерику Цоллеру, щекастому и излучающему какую-то, как говорил мой майор, тошнотворную жизнерадостность, повезло попасть в их ряды. Говорили, что Цоллер убил трёхсот то ли советских, то ли американских солдат, отстреливаясь с колокольни, за три дня, но я всегда был склонен полагать, что эти цифры завышены как минимум в пять раз. На первый взгляд Цоллер поражал своей внешней безобидностью и провинциальной образованностью такого низкого полёта, когда за источники просвещения принимается всё, начиная от пудового тома "Мужчины и женщины", и заканчивая брошюрами о лечении цирроза печени народными средствами.
Цоллера этого, однако, угораздило в первую же неделю своего пребывания в Париже, дорогой Читатель, весьма некстати влюбиться во француженку, и, кажется мне, что всему виной недостаточно хорошая слежка за ним и дозволение рядовому ночных прогулок по Парижу в одиночку. Француженка, мадемуазель Эммануэль Мимьё, в чьём лице, как мне показалось, я сразу увидел что-то то ли подозрительно знакомое, то ли однажды слишком уж прочно запомнившееся, оказалась владелицей небольшого кинотеатра со странным названием Le Gamaar, которое я так и не смог перевести для себя. И прихотью Цоллера было перенести кинопремьеру именно в Le Gamaar. Я боюсь даже предположить что-то об эффективности таких ухаживаний, и, кажется мне, сама мадемуазель Мимьё была далеко не в восторге.
Тем вечером в Maxims, когда Геббельс и решил обсудить перенос премьеры, она сидела бледная и тихая, то затравленно озираясь по сторонам, то бросая на меня взгляды, полные тогда ещё непонятной мне отчаянной наглости. Мадемуазель Мимьё боялась. Меня это позабавило, особенно во время нашей с ней беседы после, тет-а-тет, за чашечкой кофе и штруделем.
Мадемуазель Мимьё боялась меня, и это было очевидно. А я всё больше и больше убеждался в том, что когда-то где-то видел её.
Предсказуемо, дорогой Читатель, Вы скажете, но среди великого множества историй, которые рассказывает нам жизнь, а не творцы, нет ни одной непредсказуемой.
В тот же вечер, когда и состоялся наш разговор, Геббельс распорядился провести в кинотеатре Мимьё пробный просмотр фильма, совершенно любого, главное, этот фильм должен быть без Лилиан Харви.
Никто не мог соглашаться на кота в мешке, особенно если в роли кота в мешке выступал маленький неизвестный кинотеатр, который до этого никто, кроме Цоллера, и не видел.
Словам влюблённого Цоллера верить не слишком хотелось.
Конечно же, тот вечер я планировал провести где угодно, но не на пробном просмотре - хоть в борделе, пусть я и не хожу по борделям, хоть за чтением двух недавно привезённых мне томов Тацита, на латыни, в оригинале. Тем не менее, мне пришлось нанести мадемуазель Мимьё визит заранее - проверить её коллекцию фильмов на предмет наличия чего-то, что принято было считать идеологически опасным, вроде Чаплина. Чаплина у француженки Мимьё, конечно же, не было, как и Пабста. Наверное, подумал я, успела спрятать где-то у себя в спальне, под кроватью.
Впрочем, ничего немецкого у неё тоже не оказалось.
-У меня есть фильмы Аделунга, - потупилась француженка, когда я спросил её об этом.
Дорогая Эммануэль, сказал ей я, уже то, что у вас есть фильмы Аделунга, в любом другом случае было бы поводом вас арестовать. К тому же, он, всё-таки, не столько немец, сколько француз, и даже немецкий успел к концу своей жизни почти забыть.
Она спросила, откуда вы знаете, полковник.
Я сказал ей, что занимался арестом режиссёра Германна Аделунга, и что арестом Инесс Рошаль, афиша фильма которой висела на стене склада киноплёнок, тоже занимался я, почувствовав, что немного сорвал, хотя говорил Эммануэль Мимьё чистую правду. Только я не соврал, а скорее слукавил, недоговорил. История про меня и Аделунга слишком длинна, и рассказывать её долго, скучно и противно. Ограничимся тем, что я никогда не любил его фильмы. Должны быть у меня, Читатель, секреты, которые не доверишь бумаге и чернилам?
Когда я сказал девчонке про арест, она бросила на меня взгляд, полный такой ненависти, что это было даже комично.
Я улыбнулся ей: мадемуазель Мимьё, вам не идёт злиться.
Её маленькие руки непроизвольно сжались в кулачки, я заметил это. Крайне забавная и странная девочка, подумалось мне.
Подозрения всё не хотели оставлять меня - уже на следующее утро я приказал Вусту проверить всё, что было когда-либо связано с Эммануэль Мимьё, а через день Вуст удивил меня новостью: мадемуазель Эммануэль Мимьё куда честнее было бы называть мадемуазель Шошанной Дрейфус, которой всё-таки повезло бежать в Париж. Откуда у Шошанны Дрейфус кинотеатр, я спрашивать даже не стал - вполне вероятно, что в Париже у неё действительно были какие-то тётушка с дядюшкой, это не слишком важно.
Дело, думал я, принимало интереснейший оборот с самого начала.
Скелеты вываливались из шкафов, погрешности напоминали о себе.
Никогда, дорогой Читатель, не позволяйте себе погрешности, если это возможно. Через четыре года, через пять лет, через десять - они всё равно напомнят Вам о свём существовании. Погрешность никогда не бывает настолько мала, что ей можно пренебречь. Жизнь не физика и даже не математика.
Я был бы полным дураком, если бы приказал Вусту привести приговор сорокового года Шошанне в исполнение, а после объяснять, как на самом деле зовут мадемуазель Мимьё, Геббельсу, его ненаглядной "Гордости Нации" Цоллеру и, возможно, если Геббельс достаточно разозлится, даже трибуналу мне не хотелось. К тому же, упоминание такой "погрешности", даже не разозлив Геббельса, в любом случае поставило бы мою репутацию как репутацию Охотника на Евреев под угрозу.
Охотник на Евреев Ханс Ланда никогда не ошибался и никогда не промахивался, стреляя из "Люгера" еврейской девчонке в спину.
Я был бы не меньшим дураком, если бы не решил хорошенько поразвлечься и не отправил с Вустом записку мадемуазель Мимьё, в которой черкнул: "Сегодня ночью, Шошанна, на Рю де Фобур-Сент-Оноре, между пятнадцатым и восемнадцатым домом. Не приходить с твоей стороны было бы ошибкой. Жду в одиннадцать вечера ровно».
Я тогда жил там, на Фобур-Сент-Оноре, неподалёку от того дома, который, помню, в двадцатых назывался антикварной галереей "В старой России", да не суть.
Ровно за час до полночи одинокая девичья фигурка, кутаясь в пальто, стояла и курила неподалёку от салона Жанны Ланвен.
Я уже успел прогнать прочь все свои мысли о неуместности этой записки. Мне было сорок семь, и приключений и встрясок хотелось гораздо больше, чем в шестнадцать лет. Мне было сорок семь, и такие юношеские выходки хоть совсем немного отодвигали мысли о старении на задний план.
Шошанна выглядела так, будто бы не могла поверить в реальность происходящего до того момента, когда я налил ей вина в гостиной своего парижского дома и сказал Вусту, что он может быть свободен.
Это была предсказуемая история, дорогой Читатель: по всем законам жанра Шошанна обязана была бы спросить меня, откуда я знаю её настоящее имя. Было бы не менее предсказуемо с моей стороны долго объяснять ей это. Потому я сразу предупредил все её вопросы.
Шошанна, сказал я, с вашей стороны было бы глупостью думать, что такой юный возраст владелицы кинотеатра не вызвал у меня никаких подозрений. С вашей стороны, сказал я, это было бы просто неуважением к моему профессионализму и трезвости рассудка.
Она молчала.
Кстати, сказал я, Шошанна, попробуйте вино, оно великолепно.
Не буду расписывать в подробностях тот тягостный и неловкий разговор, Читатель, Вам это читать не было бы слишком интересно, к тому же, мои способности как способности писателя всегда оставляли желать лучшего.
Весь разговор состоял из моих скучающих, и от того не слишком колких колкостей, красноречивого молчания Шошанны и её искренне яростных, но лишённых какого-либо изящества попыток огрызнуться. Напишу только, что закончили мы уже в моей спальне, когда я завязывал ей рот её же шарфом, а она дышала тяжело, прерывисто и мелко-мелко дрожала.
- Я считаю неприемлемой чрезмерную инициативу женщины в подобных вопросах, - сказал Шошанне я тем же тоном, каким обычно раздаю указания своим помощникам.
Мои губы всё ещё кровили - целовала эта еврейка неудержимо отчаянно.
С одной стороны, происходящее теперь начинало казаться мне жутко неправильным, с другой - моя, или наша история была предсказуема, и у неё должна, обязана была быть именно такая завязка, или кульминация.
Всё, в конце-концов, сводилось к этой сцене. Я не мог просто отпустить Шошанну Дрейфус после неловкого и скучного разговора, а она... что ж, оставляю Вам, дорогой Читатель, право гадать об её мотивации.
Тело Шошанны, каким я вспоминаю его сейчас - белое и хрупкое, ключицы - острые, выпирающие, шея - тонкая и изящная, грудь - маленькая и упругая. Шошанна была даже миниатюрнее, чем я думал. И... не буду смущать Вас подробностями. Может быть, Вы - распоследний ханжа, Читатель.
Шошанна до сих пор иногда снится мне, и я не говорю ей ничего нежнее "уходи, глупая девчонка", но это не слишком важно.
Важно было бы вспомнить ту ночь. Важно было бы вспомнить все последующие ночи.
Всем историям всегда выделено своё время. В пьесах классицистов условия диктует единство места, времени и действия - и потому на каждую сцену времени совсем немного, в романах может повествоваться и о десятилетии из чьей-то жизни, а время для нашей истории - всего две недели, две недели в промежутке между встречей за столиком в Maxims и днём, когда заканчивается абсолютно всё.
Вуст точно знал, в каком кафе Шошанна Дрейфус пьёт кофе ровно в девять по утрам, и ровно в девять, утром каждого дня, кроме воскресенья, приносил ей записку с указанием места и времени нашей следующей встречи.
Шошанна же даже запомнила его имя и научилась выплёвывать "спасибо, Германн" так едко, будто читала обличительные монологи из Мольера.
Закрыв свой кинотеатр, она спешила в центр Парижа. Нам нравился такой расклад. Неделю, дорогой читатель, я был почти счастлив, не почти счастлив с ней, но почти счастлив от того забавного сумасбродства, которое позволил себе.
Через неделю, явившись в очередной раз ко мне домой, Шошанна бросила с порога:
- Я убила их.
Её серьёзность выглядела настолько до смешного абсурдно, что я чуть не поперхнулся коньяком.
Она повторила:
- Я убила их.
Мне ничего не оставалось, кроме как спросить:
- Кого ты убила, дурочка?
Она убила двух офицеров, которые пришли в кинотеатр с очередной проверкой. Офицерам не повезло: видимо, они всё же нашли где-то плёнки фильмов Чаплина. А то и что-нибудь похуже, невольно подумалось мне.
Ситуация по-прежнему продолжала казаться смешной.
Как Шошанна убила их? Застрелила из того дамского пистолетика, который обычно носят у чулочной подвязки. И до этого, честно говоря, я совершенно не верил, что из такой игрушки можно убить хоть кого-нибудь. Оказалось, при некотором энтузиазме, можно. А уж Шошанна энтузиазма проявила предостаточно.
Я сказал ей, поздравляю, милая, тебя повесят на Монмартре. Я сказал ей, что вероятнее всего, сердце бедняжки Цоллера будет разбито.
Шошанна даже не заплакала.
Плакала она позже, когда я приказал Вусту тайком сбросить трупы в Сену, а их одежду сжечь или выбросить куда-то, где её никто не увидит. Шошанна, помнится, спросила меня, зачем я сделал это, и знаете, дорогой Читатель, на такой вопрос я не смог ответить тогда, и не смогу ответить Вам сейчас. Видимо, мне просто не хотелось, чтобы виною позорному окончанию такой прекрасной недели послужила пара мёртвых младших офицеров. Может быть, моя жажда приключений и встрясок достигла своего апогея и превысила все возможные пределы. Мне хотелось позволить себе ужасное безрассудство.
Я сказал Шошанне, девочка, ты в третий раз остаёшься жива лишь по моей милости. Она гневно сверкнула глазами: по её мнению, первую милость всё же стоило считать ошибкой.
Мне не хотелось признавать, что я в принципе мог бы допустить ошибку.
Но ни на чём этом злоключения двух наших недель не закончились.
О том, что Шошанна Дрейфус что-то задумала, я догадывался: по её скрытным взглядам, по тому, как она вздрагивала каждый раз, когда я упоминал, пусть и случайно, имена Геббельса и Цоллера.
Дорогой Читатель, в таких ситуациях, как я решил, исходя из своего опыта, всегда эффективнее всего работал выход "святая простота". Собственно, мне и не оставалось ничего, кроме как спросить Шошанну о том, что происходит, в лоб, конечно же, приставив пистолет к её виску, тот самый "Люгер", который уже однажды промазал в сороковом - я не любил с ним расставаться.
О том, что же действительно было в планах Шошанны Дрейфус, Вам, читатель, куда интереснее и подробнее напишут в учебнике истории для старших классов, я в этом совершенно уверен. Скажу одно: её план действительно включал в себя убийство Гитлера, и она разрыдалась второй раз на моей памяти, жалко и беспомощно.
А я... а я снова решил позволить этой сумасшедшей девчонке делать то, что она задумала сделать.
Может быть, я взял на себя слишком многое: действительно, мог ли полковник СС взять на себя право решать судьбу Рейха?
Может быть, я не только взял на себя слишком многое, но и позволил Шошанне сделать слишком многое, но я не сказал ей ничего.
Может быть, исход войны действительно зависел только от меня.
Читатель, тот же самый учебник истории подскажет Вам о том, что я делал после окончания войны, и какова моя роль в том, что произошло. Предатель я, или просто оказался достаточно прозорливым - судите сами.
Что стало с Шошанной Дрейфус, вы знаете. Наша история длилась ровно две недели, а потом Шошанна сгорела вместе с кинотеатром Le Gamaar, вместе с Гитлером, Геббельсом, Борманом и ещё сотней creme de la creme Германии, хотя есть версия, что девчонка всё же была застрелена. Её останки так и не нашли. Это было днём, когда закончилась наша история.
В ту ночь, за пару часов до кинопремьеры, мы с Шошанной в последний раз были вместе, на диване в её рабочем кабинете.
Таков мой рассказ, Читатель, пусть он и вполне может показаться Вам излишне откровенным, или излишне бессмысленным. Это не рассказ о любви, не думайте, ни в коем случае. Может быть, это рассказ о двух людях, которые взяли на себя слишком многое. О двух людях, которые позволили себе то, что позволять не должны.
Простите старого полковника, просто в последнее время у меня возникает совершенно ужасная необходимость выговориться, и я доверяю свои воспоминания бумаге и чернилам, которых здесь в избытке.
Остров Нантакет - очень тихое и скучное место. Пару раз в неделю убирать мой новый дом приходит горничная, грузная, чёрная и никогда не замолкающая женщина, всегда смешно называющая меня "белым мистером".
Раз в месяц приходят американские солдаты, видимо, чтобы в очередной раз убедиться, что я не сбежал и никого не убил. Да и действительно, куда мне бежать?
Вести дневник, оказывается, весьма увлекательное занятие, особенно в ситуации, когда поговорить решительно не с кем, правда, мои глаза быстро утомляются - зрение уже не то, что раньше.
Если бы беднягу Вуста не застрелили американцы, посчитав ненужным и незначительным человеком, я бы просто усадил его за перо или печатную машинку и диктовал. К тому же, Вуст помнил многие детали моей биографии куда как яснее, чем я.
Буду писать, о чём мог бы вспомнить, и о чём мог бы рассказать Вам, Читатель. Это далеко не всё, но тем не менее. Быть может, на паре следующих страниц я напишу, что помню о майоре, застреленном в Надин.
Быть может, напишу что-нибудь непристойное, что помню про Шошанну.
Или напишу о своих университетских годах, которые видятся мне совсем уж неясно и зыбко теперь.
Если американцы не решат, что я всё-таки достоин тюрьмы, то у меня есть достаточно много времени в запасе.
О. Нантакет. Дата зачёркнута.
URL записиАвтор: марронье
Фэндом: "Бесславные Ублюдки"
Название: "Погрешности (никогда не бывают малы)"
Пейринг: Ханс Ланда/Шошанна Дрейфус
Рейтинг: R
Жанр: angst
Саммари: на острове Нантакет у бывшего полковника не остаётся вариантов времяпрепровождения лучше, кроме как вести дневники.
Дисклеймер: мой только текст.
От автора: при всей своей необоснованности, Ланда/Шошанна - главный пейринг Ублюдков.
читать дальшеДорогой Читатель,
Сразу, перед тем, как Вы откроете мои записи, я хочу сказать Вам, что ни в коем случае не ставил своей целью рассказать историю о любви. Поверьте мне, это не история о любви. Это история об одном дне сорокового, одном дне в деревушке близ Лилль, и о двух неделях сорок четвёртого, двух неделях в Париже до того, как заживо сгорел Гитлер, сгорел Геббельс, сгорел Борман. Это история об одной не самой умной девице, которая сожгла Гитлера, Геббельса и Бормана.
Дорогой Читатель, я совершенно не знаю, кто Вы, и как у Вас хватило бестактности на прочтение моего дневника, к тому же, я думаю, что к тому моменту, когда Вы начнёте всё это читать, меня не будет в живых, впрочем, не так уж важно. Все умирают, так ведь?
Такие истории, как моя история, принято начинать с пары слов о себе. Разрешите представиться: Ханс Ланда, а пару лет назад - штандартенфюрер СД Ханс Ланда. Вы вовсе не ошибётесь, если подумаете, что я - тот самый печально известный "Охотник на Евреев", но я уже давно никого не выслеживаю, и сочту за неслыханную удачу, если никто из такого огромного количества появившихся после войны сионистских "мстителей" не начнёт разыскивать меня. Если начнёт - что ж, это в любом случае не будет более крупной неудачей в моей жизни, чем попытка сдаться американцам в то время, когда и горел кинотеатр с Гитлером.
Я родился в Австрии, в Вене - это не слишком важно. Не важно так же и то, где я учился, пусть и учился я в Венском Университете на философском факультете. Не важно вам, с кем я дружил. Одного из моих ближайших друзей я не видел после восемнадцатого, а второй был расстрелян в тридцать девятом и я изо всех сил делал вид, что мне никогда в жизни не доводилось его знать.
В юности я увлекался в точности тем же, чем и увлекалась вся вечно находящаяся в поиске идей молодёжь моего времени - вином из отцовских коллекций, книгами модных философов и рефлексией по поводу своего жалкого существования. Кто-то, конечно, публиковал стихи в журнале, издававшемся парой энтузиастов, или пристраивал пару-другую своих этюдов на местечковую выставку художников "нового искусства", но это опционально. Была ещё и мода на девушек в нарядах "ориентального" стиля и на балеты Дягилева, но эта мода как-то обошла меня стороной - она по большей части властвовала в Париже.
Я думал, что я был выше всего этого. Я думал, что был слишком умён, чтобы, как мы говорили раньше, "дышать Парижем". И публиковать бездарные стихи. Я так думал.
Однако, если бы я хотел написать рассказ о своих юношеских заблуждениях, я бы назвал его несколько иначе, к примеру "Все ошибки и заблуждения Ханса Йозефа Пауля Ланды". А я не хочу писать ничего о своих заблуждениях.
Если Вы, дорогой мой читатель, не историк, а я почти уверен, что Вы не можете быть историком, историки ведь предпочитают куда более серьёзные и достоверные источники, чем пара страниц из agenda бывшего полковника СД, Вы, наверное, не заинтересуетесь, в каком году, как и почему я вступил в Национал-Социалистическую партию, к тому же, это настолько тусклая и позорная страница из моей биографии, что хочется её опустить. Если кратко - я всегда был совершенно аполитичен и никогда не интересовался сколько-нибудь радикальными политическими теориями, ни классическим либерализмом, по Джону Локку, Адаму Смиту и Канту, ни, упаси боже, социализмом или коммунизмом, не слишком много читал у Кауцкого, а Маркса прочёл только ради того, чтобы объяснить коммунистическому кружку в университете всю бессмысленность существования коммунистического кружка. Но вряд ли у меня была бы возможность сделать блестящую карьеру философа.
Не буду рассказывать о том, как шла работа, не буду рассказывать о том, как дослужился до полковника. Это звание я заслужил, больше ничего интересного для Вас.
Это ведь не пособие по карьерному росту в Третьем Рейхе.
Я обещал написать об одном дне сорокового. Это было осенью, если память мне не изменяет, а в моём возрасте она подводит меня с всё более удручающей частотой. Это было осенью. Неделей раньше, к нам поступили сведения о том, что некий месье Пьер ЛаПадитт, небедный фермер, знаменитый на всю округу своими коровами, вдовец, живущий с тремя дочерьми, укрывает в своём доме евреев. Чуть позже сообщили, что месье ЛаПадитт укрывает в своём доме именно семью Дрейфусов, имена которых мои люди так долго порывались вписать в список "пропавших без вести" и "сбежавших".
Я никогда не любил "гиблые дела" и "нерешённые задачи" во многом из-за беспомощности самих формулировок. Именно поэтому я бы не стал хорошим философом - не смог бы рассуждать над вечными темами, это ведь те же "нерешённые задачи".
Я пожелал лично проследить за уничтожением Дрейфусов. Уничтожение Дрейфусов было бы ясным, чётким и красивым ответом к задаче на решение еврейского вопроса в округе Лилль.
Однако, как выяснилось позже, мой ответ всё-таки содержал некоторую погрешность в расчётах, и эта погрешность была девчонкой лет шестнадцати, семнадцати, не более, хотя ЛаПадитт сообщил мне на допросе, что ей было девятнадцать.
Я не представляю, как ей удалось вылезти из подвала. Я не представляю, как в неё не попала ни одна пуля, остаётся только поражаться её феноменальному везению.
Я прекрасно помню маленькую грязную фигурку, стремительно бегущую через поле близ фермы и помню, как случайно промазал, целясь ей в спину из своего "Люгера", и помню как мне почему-то было весело. Я прикнул ей на прощание, пока-пока, пупсичек, потому что был совершенно, абсолютно уверен - до ноября она не доживёт.
Может быть, думал тогда я, она всё-таки была ранена и умерла где-то в ближайшем лесу, тем лучше. Может быть, думал я, её поймали чьи-то патрули.
Это был первый и единственный за всю мою карьеру случай, когда я позволил своему адъютанту Вусту вписать в отчёты пару заведомо ложных фактов, и позволил себе подумать, что "погрешность", как говорят математики, настолько мала, что ей можно пренебречь. За что потом и поплатился сполна.
Погрешность оказалась не так уж и мала.
Девочку звали Шошанна Дрейфус, и почему-то это имя надолго впилось мне в память.
Дорогой читатель, грешно было бы с Вашей стороны думать, что я плохо справлялся с обязанностями. Со своими обязанностями я справлялся лучше, чем Вы бы могли это себе представить. Я ошибся всего лишь один раз. Всем свойственно ошибаться, и Вы тоже ошибались, и возможно, даже чаще, чем я, признайте.
Я сомневаюсь, что небольшое искажение информации в документах было хоть кем-то замечено: у меня была слишком безупречная репутация, чтобы не верить мне на слово.
На четыре года я почти полностью забыл о событиях того осеннего дня сорокового года, и, честно говоря, не вспоминал бы о них с удовольствием ещё столько же, если бы не события, о которых Вам, дорогой читатель, я сейчас собираюсь поведать. Может быть, вы сочтёте меня сумасшедшим, что ж, один мой знакомый врач, дослужившийся до капитана и повешенный почти, что без суда, как я слышал, совсем недавно, утверждал мне, что шизофренией в той или иной степени страдают восемьдесят процентов населения нашей планеты. Может быть, вы сочтёте меня законченным мерзавцем, но ведь я признаю, что далеко не святой. Признаю себя в нарушении всех заповедей сразу, кроме "не кради" и "не желай жены ближнего своего".
Итак, это был сорок четвёртый, и, кажется, тоже осень. Та осень, когда я внезапно впервые обнаружил седину на висках, к своему огромнейшему расстройству. Стареть я, прекрасно понимая, что старею, не хотел, и всё больше впадал в какую-то странную хандру, которую даже молодые любовники вряд ли в состоянии были бы сделать более терпимой.
Да, в ту пору, в сорок четвёртом году, в Париже, я мог позволить себе молодых любовников. Каюсь, дорогой Читатель, я грешен, снова каюсь, если Ваши моральные устои заставляют Вас краснеть, пока Вы читаете мои записи, продолжайте краснеть дальше. Помнится, осень сорок четвёртого ознаменовалась для меня не самыми длительными отношениями с одним мальчиком, мальчиком не самого мальчишеского звания - майором Гестапо.
Имя майора я Вам называть не буду - всё равно он был застрелен британским шпионом в деревушке Надин, что под Парижем, да и не хотелось бы очернять его память после смерти. Вам достаточно знать то, что он был неприлично красив, по-юношески горяч, остр на язык, впрочем, в целом и отличался отвратительнейшим характером - в точности то, что мне было тогда нужно.
Мы то встречались в гостиницах на окраине Парижа, переодетые в гражданскую одежду, то запирались на пару дней в моём доме, ровно до того момента, когда экономка начинала беспокоиться, всё ли в порядке с "месье Ландой". Вы, наверное, не понимаете, Читатель, но для меня всё то, что было между мной и милым мальчишкой-майором, выглядело как увлекательнейшее приключение из тех, которые уже не происходят ни с кем ни после сорока, ни даже после двадцати пяти. Это было приключение, очаровательное в своей подростковости. Мы, конечно же, рисковали, но кто не рисковал?
Я ни о чём не жалею. Майор бы тоже не жалел, думаю. Мы развлекались, как хотели. Мы хорошенько повеселились, что ж.
Сейчас я говорю, что мы с мальчиком хорошенько повеселились, а тогда он выводил меня из себя непозволительными для майора вольностями вроде спектаклей с битьём посуды и подозрений по поводу всех моих адъютантов сразу, какими бы уродливыми они не были.
Говорю же, мальчик отличался редкостностной горячностью.
Ноябрь сорок четвёртого был отмечен кризисом наших отношений и массовой истерией в рейхсканцеляриях по поводу грядущей премьеры "Гордости Нации". Если для Геббельса этот пасквиль про немецкого солдата и значил триумф, а для Рифеншталь - испорченное настроение, то для меня триумф Геббельса и испорченное настроение Рифеншталь означали отвратительный аврал на работе.
Я, честно говоря, был бы только рад, если бы курировать безопасность кинопремьеры доверили кому-нибудь менее занятому. Но радоваться мне не пришлось.
Меньше всего было поводов для радости и тогда, когда я узнал о том, что премьера пройдёт не в Ритце, как планировалось, и уж совсем на грани чёрного юмора находились обстоятельства, при которых я узнал о такой перемене планов.
У Геббельса всегда были любимчики, и звезде "Гордости Нации", Фредерику Цоллеру, щекастому и излучающему какую-то, как говорил мой майор, тошнотворную жизнерадостность, повезло попасть в их ряды. Говорили, что Цоллер убил трёхсот то ли советских, то ли американских солдат, отстреливаясь с колокольни, за три дня, но я всегда был склонен полагать, что эти цифры завышены как минимум в пять раз. На первый взгляд Цоллер поражал своей внешней безобидностью и провинциальной образованностью такого низкого полёта, когда за источники просвещения принимается всё, начиная от пудового тома "Мужчины и женщины", и заканчивая брошюрами о лечении цирроза печени народными средствами.
Цоллера этого, однако, угораздило в первую же неделю своего пребывания в Париже, дорогой Читатель, весьма некстати влюбиться во француженку, и, кажется мне, что всему виной недостаточно хорошая слежка за ним и дозволение рядовому ночных прогулок по Парижу в одиночку. Француженка, мадемуазель Эммануэль Мимьё, в чьём лице, как мне показалось, я сразу увидел что-то то ли подозрительно знакомое, то ли однажды слишком уж прочно запомнившееся, оказалась владелицей небольшого кинотеатра со странным названием Le Gamaar, которое я так и не смог перевести для себя. И прихотью Цоллера было перенести кинопремьеру именно в Le Gamaar. Я боюсь даже предположить что-то об эффективности таких ухаживаний, и, кажется мне, сама мадемуазель Мимьё была далеко не в восторге.
Тем вечером в Maxims, когда Геббельс и решил обсудить перенос премьеры, она сидела бледная и тихая, то затравленно озираясь по сторонам, то бросая на меня взгляды, полные тогда ещё непонятной мне отчаянной наглости. Мадемуазель Мимьё боялась. Меня это позабавило, особенно во время нашей с ней беседы после, тет-а-тет, за чашечкой кофе и штруделем.
Мадемуазель Мимьё боялась меня, и это было очевидно. А я всё больше и больше убеждался в том, что когда-то где-то видел её.
Предсказуемо, дорогой Читатель, Вы скажете, но среди великого множества историй, которые рассказывает нам жизнь, а не творцы, нет ни одной непредсказуемой.
В тот же вечер, когда и состоялся наш разговор, Геббельс распорядился провести в кинотеатре Мимьё пробный просмотр фильма, совершенно любого, главное, этот фильм должен быть без Лилиан Харви.
Никто не мог соглашаться на кота в мешке, особенно если в роли кота в мешке выступал маленький неизвестный кинотеатр, который до этого никто, кроме Цоллера, и не видел.
Словам влюблённого Цоллера верить не слишком хотелось.
Конечно же, тот вечер я планировал провести где угодно, но не на пробном просмотре - хоть в борделе, пусть я и не хожу по борделям, хоть за чтением двух недавно привезённых мне томов Тацита, на латыни, в оригинале. Тем не менее, мне пришлось нанести мадемуазель Мимьё визит заранее - проверить её коллекцию фильмов на предмет наличия чего-то, что принято было считать идеологически опасным, вроде Чаплина. Чаплина у француженки Мимьё, конечно же, не было, как и Пабста. Наверное, подумал я, успела спрятать где-то у себя в спальне, под кроватью.
Впрочем, ничего немецкого у неё тоже не оказалось.
-У меня есть фильмы Аделунга, - потупилась француженка, когда я спросил её об этом.
Дорогая Эммануэль, сказал ей я, уже то, что у вас есть фильмы Аделунга, в любом другом случае было бы поводом вас арестовать. К тому же, он, всё-таки, не столько немец, сколько француз, и даже немецкий успел к концу своей жизни почти забыть.
Она спросила, откуда вы знаете, полковник.
Я сказал ей, что занимался арестом режиссёра Германна Аделунга, и что арестом Инесс Рошаль, афиша фильма которой висела на стене склада киноплёнок, тоже занимался я, почувствовав, что немного сорвал, хотя говорил Эммануэль Мимьё чистую правду. Только я не соврал, а скорее слукавил, недоговорил. История про меня и Аделунга слишком длинна, и рассказывать её долго, скучно и противно. Ограничимся тем, что я никогда не любил его фильмы. Должны быть у меня, Читатель, секреты, которые не доверишь бумаге и чернилам?
Когда я сказал девчонке про арест, она бросила на меня взгляд, полный такой ненависти, что это было даже комично.
Я улыбнулся ей: мадемуазель Мимьё, вам не идёт злиться.
Её маленькие руки непроизвольно сжались в кулачки, я заметил это. Крайне забавная и странная девочка, подумалось мне.
Подозрения всё не хотели оставлять меня - уже на следующее утро я приказал Вусту проверить всё, что было когда-либо связано с Эммануэль Мимьё, а через день Вуст удивил меня новостью: мадемуазель Эммануэль Мимьё куда честнее было бы называть мадемуазель Шошанной Дрейфус, которой всё-таки повезло бежать в Париж. Откуда у Шошанны Дрейфус кинотеатр, я спрашивать даже не стал - вполне вероятно, что в Париже у неё действительно были какие-то тётушка с дядюшкой, это не слишком важно.
Дело, думал я, принимало интереснейший оборот с самого начала.
Скелеты вываливались из шкафов, погрешности напоминали о себе.
Никогда, дорогой Читатель, не позволяйте себе погрешности, если это возможно. Через четыре года, через пять лет, через десять - они всё равно напомнят Вам о свём существовании. Погрешность никогда не бывает настолько мала, что ей можно пренебречь. Жизнь не физика и даже не математика.
Я был бы полным дураком, если бы приказал Вусту привести приговор сорокового года Шошанне в исполнение, а после объяснять, как на самом деле зовут мадемуазель Мимьё, Геббельсу, его ненаглядной "Гордости Нации" Цоллеру и, возможно, если Геббельс достаточно разозлится, даже трибуналу мне не хотелось. К тому же, упоминание такой "погрешности", даже не разозлив Геббельса, в любом случае поставило бы мою репутацию как репутацию Охотника на Евреев под угрозу.
Охотник на Евреев Ханс Ланда никогда не ошибался и никогда не промахивался, стреляя из "Люгера" еврейской девчонке в спину.
Я был бы не меньшим дураком, если бы не решил хорошенько поразвлечься и не отправил с Вустом записку мадемуазель Мимьё, в которой черкнул: "Сегодня ночью, Шошанна, на Рю де Фобур-Сент-Оноре, между пятнадцатым и восемнадцатым домом. Не приходить с твоей стороны было бы ошибкой. Жду в одиннадцать вечера ровно».
Я тогда жил там, на Фобур-Сент-Оноре, неподалёку от того дома, который, помню, в двадцатых назывался антикварной галереей "В старой России", да не суть.
Ровно за час до полночи одинокая девичья фигурка, кутаясь в пальто, стояла и курила неподалёку от салона Жанны Ланвен.
Я уже успел прогнать прочь все свои мысли о неуместности этой записки. Мне было сорок семь, и приключений и встрясок хотелось гораздо больше, чем в шестнадцать лет. Мне было сорок семь, и такие юношеские выходки хоть совсем немного отодвигали мысли о старении на задний план.
Шошанна выглядела так, будто бы не могла поверить в реальность происходящего до того момента, когда я налил ей вина в гостиной своего парижского дома и сказал Вусту, что он может быть свободен.
Это была предсказуемая история, дорогой Читатель: по всем законам жанра Шошанна обязана была бы спросить меня, откуда я знаю её настоящее имя. Было бы не менее предсказуемо с моей стороны долго объяснять ей это. Потому я сразу предупредил все её вопросы.
Шошанна, сказал я, с вашей стороны было бы глупостью думать, что такой юный возраст владелицы кинотеатра не вызвал у меня никаких подозрений. С вашей стороны, сказал я, это было бы просто неуважением к моему профессионализму и трезвости рассудка.
Она молчала.
Кстати, сказал я, Шошанна, попробуйте вино, оно великолепно.
Не буду расписывать в подробностях тот тягостный и неловкий разговор, Читатель, Вам это читать не было бы слишком интересно, к тому же, мои способности как способности писателя всегда оставляли желать лучшего.
Весь разговор состоял из моих скучающих, и от того не слишком колких колкостей, красноречивого молчания Шошанны и её искренне яростных, но лишённых какого-либо изящества попыток огрызнуться. Напишу только, что закончили мы уже в моей спальне, когда я завязывал ей рот её же шарфом, а она дышала тяжело, прерывисто и мелко-мелко дрожала.
- Я считаю неприемлемой чрезмерную инициативу женщины в подобных вопросах, - сказал Шошанне я тем же тоном, каким обычно раздаю указания своим помощникам.
Мои губы всё ещё кровили - целовала эта еврейка неудержимо отчаянно.
С одной стороны, происходящее теперь начинало казаться мне жутко неправильным, с другой - моя, или наша история была предсказуема, и у неё должна, обязана была быть именно такая завязка, или кульминация.
Всё, в конце-концов, сводилось к этой сцене. Я не мог просто отпустить Шошанну Дрейфус после неловкого и скучного разговора, а она... что ж, оставляю Вам, дорогой Читатель, право гадать об её мотивации.
Тело Шошанны, каким я вспоминаю его сейчас - белое и хрупкое, ключицы - острые, выпирающие, шея - тонкая и изящная, грудь - маленькая и упругая. Шошанна была даже миниатюрнее, чем я думал. И... не буду смущать Вас подробностями. Может быть, Вы - распоследний ханжа, Читатель.
Шошанна до сих пор иногда снится мне, и я не говорю ей ничего нежнее "уходи, глупая девчонка", но это не слишком важно.
Важно было бы вспомнить ту ночь. Важно было бы вспомнить все последующие ночи.
Всем историям всегда выделено своё время. В пьесах классицистов условия диктует единство места, времени и действия - и потому на каждую сцену времени совсем немного, в романах может повествоваться и о десятилетии из чьей-то жизни, а время для нашей истории - всего две недели, две недели в промежутке между встречей за столиком в Maxims и днём, когда заканчивается абсолютно всё.
Вуст точно знал, в каком кафе Шошанна Дрейфус пьёт кофе ровно в девять по утрам, и ровно в девять, утром каждого дня, кроме воскресенья, приносил ей записку с указанием места и времени нашей следующей встречи.
Шошанна же даже запомнила его имя и научилась выплёвывать "спасибо, Германн" так едко, будто читала обличительные монологи из Мольера.
Закрыв свой кинотеатр, она спешила в центр Парижа. Нам нравился такой расклад. Неделю, дорогой читатель, я был почти счастлив, не почти счастлив с ней, но почти счастлив от того забавного сумасбродства, которое позволил себе.
Через неделю, явившись в очередной раз ко мне домой, Шошанна бросила с порога:
- Я убила их.
Её серьёзность выглядела настолько до смешного абсурдно, что я чуть не поперхнулся коньяком.
Она повторила:
- Я убила их.
Мне ничего не оставалось, кроме как спросить:
- Кого ты убила, дурочка?
Она убила двух офицеров, которые пришли в кинотеатр с очередной проверкой. Офицерам не повезло: видимо, они всё же нашли где-то плёнки фильмов Чаплина. А то и что-нибудь похуже, невольно подумалось мне.
Ситуация по-прежнему продолжала казаться смешной.
Как Шошанна убила их? Застрелила из того дамского пистолетика, который обычно носят у чулочной подвязки. И до этого, честно говоря, я совершенно не верил, что из такой игрушки можно убить хоть кого-нибудь. Оказалось, при некотором энтузиазме, можно. А уж Шошанна энтузиазма проявила предостаточно.
Я сказал ей, поздравляю, милая, тебя повесят на Монмартре. Я сказал ей, что вероятнее всего, сердце бедняжки Цоллера будет разбито.
Шошанна даже не заплакала.
Плакала она позже, когда я приказал Вусту тайком сбросить трупы в Сену, а их одежду сжечь или выбросить куда-то, где её никто не увидит. Шошанна, помнится, спросила меня, зачем я сделал это, и знаете, дорогой Читатель, на такой вопрос я не смог ответить тогда, и не смогу ответить Вам сейчас. Видимо, мне просто не хотелось, чтобы виною позорному окончанию такой прекрасной недели послужила пара мёртвых младших офицеров. Может быть, моя жажда приключений и встрясок достигла своего апогея и превысила все возможные пределы. Мне хотелось позволить себе ужасное безрассудство.
Я сказал Шошанне, девочка, ты в третий раз остаёшься жива лишь по моей милости. Она гневно сверкнула глазами: по её мнению, первую милость всё же стоило считать ошибкой.
Мне не хотелось признавать, что я в принципе мог бы допустить ошибку.
Но ни на чём этом злоключения двух наших недель не закончились.
О том, что Шошанна Дрейфус что-то задумала, я догадывался: по её скрытным взглядам, по тому, как она вздрагивала каждый раз, когда я упоминал, пусть и случайно, имена Геббельса и Цоллера.
Дорогой Читатель, в таких ситуациях, как я решил, исходя из своего опыта, всегда эффективнее всего работал выход "святая простота". Собственно, мне и не оставалось ничего, кроме как спросить Шошанну о том, что происходит, в лоб, конечно же, приставив пистолет к её виску, тот самый "Люгер", который уже однажды промазал в сороковом - я не любил с ним расставаться.
О том, что же действительно было в планах Шошанны Дрейфус, Вам, читатель, куда интереснее и подробнее напишут в учебнике истории для старших классов, я в этом совершенно уверен. Скажу одно: её план действительно включал в себя убийство Гитлера, и она разрыдалась второй раз на моей памяти, жалко и беспомощно.
А я... а я снова решил позволить этой сумасшедшей девчонке делать то, что она задумала сделать.
Может быть, я взял на себя слишком многое: действительно, мог ли полковник СС взять на себя право решать судьбу Рейха?
Может быть, я не только взял на себя слишком многое, но и позволил Шошанне сделать слишком многое, но я не сказал ей ничего.
Может быть, исход войны действительно зависел только от меня.
Читатель, тот же самый учебник истории подскажет Вам о том, что я делал после окончания войны, и какова моя роль в том, что произошло. Предатель я, или просто оказался достаточно прозорливым - судите сами.
Что стало с Шошанной Дрейфус, вы знаете. Наша история длилась ровно две недели, а потом Шошанна сгорела вместе с кинотеатром Le Gamaar, вместе с Гитлером, Геббельсом, Борманом и ещё сотней creme de la creme Германии, хотя есть версия, что девчонка всё же была застрелена. Её останки так и не нашли. Это было днём, когда закончилась наша история.
В ту ночь, за пару часов до кинопремьеры, мы с Шошанной в последний раз были вместе, на диване в её рабочем кабинете.
Таков мой рассказ, Читатель, пусть он и вполне может показаться Вам излишне откровенным, или излишне бессмысленным. Это не рассказ о любви, не думайте, ни в коем случае. Может быть, это рассказ о двух людях, которые взяли на себя слишком многое. О двух людях, которые позволили себе то, что позволять не должны.
Простите старого полковника, просто в последнее время у меня возникает совершенно ужасная необходимость выговориться, и я доверяю свои воспоминания бумаге и чернилам, которых здесь в избытке.
Остров Нантакет - очень тихое и скучное место. Пару раз в неделю убирать мой новый дом приходит горничная, грузная, чёрная и никогда не замолкающая женщина, всегда смешно называющая меня "белым мистером".
Раз в месяц приходят американские солдаты, видимо, чтобы в очередной раз убедиться, что я не сбежал и никого не убил. Да и действительно, куда мне бежать?
Вести дневник, оказывается, весьма увлекательное занятие, особенно в ситуации, когда поговорить решительно не с кем, правда, мои глаза быстро утомляются - зрение уже не то, что раньше.
Если бы беднягу Вуста не застрелили американцы, посчитав ненужным и незначительным человеком, я бы просто усадил его за перо или печатную машинку и диктовал. К тому же, Вуст помнил многие детали моей биографии куда как яснее, чем я.
Буду писать, о чём мог бы вспомнить, и о чём мог бы рассказать Вам, Читатель. Это далеко не всё, но тем не менее. Быть может, на паре следующих страниц я напишу, что помню о майоре, застреленном в Надин.
Быть может, напишу что-нибудь непристойное, что помню про Шошанну.
Или напишу о своих университетских годах, которые видятся мне совсем уж неясно и зыбко теперь.
Если американцы не решат, что я всё-таки достоин тюрьмы, то у меня есть достаточно много времени в запасе.
О. Нантакет. Дата зачёркнута.