Загадка добра: почему безусловно хорошие вещи случаются с безусловно плохими людьми (См. Бог)
Двенадцать минут, Джон травмирован после смерти родителей и видит свою Страну Чудес. Джен, R, намек на даблджей, все вокруг психопаты, кроссовер с Alice: Madnesse Returns. В комментах третья глава, уруру.
читать дальше
Пролог. Скелеты в шкафу
Каждый человек живет со своими скелетами в шкафу. Иногда это маленькая симпатичная кошечка, которую вы в порыве бешенства ударили острым концом лопаты, иногда – умерший братик или сестренка. Люди с большим количеством скелетов вполне имеют право называться коллекционерами. Ведь чем же лучше коллекция бабочек или, скажем, монет? Это все неживое, отдаленно попахивающее уродством и смрадной гнилью да пыльным запахом времени. Но всегда – просто коллекционирование.
У Джона Ватсона была очень, очень приличная коллекция.
Первым был Бадди – крошка-крыс, подаренный ему на семь лет. Джон очень любил его, кормил всем, чем только было позволено (на шкафчике был список любимых продуктов Бадди), и он наблюдал за тем, чтобы с питомцем ничего не случилось, с ответственностью взрослого человека. Однажды Гарри и Джон играли вместе (ей в это время было уже 12), и в пылу игры перевернули стол и клетку с крысой. Бадди оказался пригвожден к полу острым уголком стола.
Потом была тетя Эни и дядя Чарли – красивая и молодая супружеская чета, разбившаяся на машина по дороге на горнолыжный курорт. Мама долго сокрушалась по этому поводу, да и тогда у нее начался кризис (так называл ее состояние папа).
Потом были мама и папа. Джон с Гарри уехали к бабушке за город на недельку-другую, а в пятницу позвонил мистер Лестрейд – психолог Джона – и сказал, что их сожгли. И ничего это не хэллоуинская шутка, правда. Самая настоящая правда, Джон. Твои родители превратились в тлеющие угольки.
И последний, еще заживо сгорающий и тлеющий скелет, - Гарри. Она любила выпить, очень любила. Джон старался не выходить к ней – она очень больно била, когда была недостаточно пьяна. Когда ей становилось стыдно за себя, она приходила, обнимала его, как душила, и прерывающимся голосом говорила какие-то слова извинения. Джон очень любил Гарри. Она навсегда осталась для него молодой девушкой, и Джон всегда видел ее так, будто ей было семнадцать лет.
Впору было гордиться такой коллекцией, но Джон почему-то не мог.
Часть вторая. Память
Некоторые вещи мы знаем с детства. Например, если попробовать сделать пару глотков горячего чая, обязательно обожжешь губы. Конечно, если ты не Билли из соседнего дома, он умудряется делать это как-то так, чтобы…
Все шелестят бумагами, которые принесли с собой, всех оставляют на стульчиках старшие: папы - мамы, дяди - тети, братья - сестры, дедушки - бабушки. Ему остается просто перешагнуть порог и не посмотреть себе через плечо. Там никого нет. Он садится.
Или если дернуть девчонку за косичку, она обязательно взбесится, а еще покраснеет, даже если это будет самая противная девочка из всех девочек во всем мире.
- Воспоминания не могут приносить физическую боль.
А некоторым вещам надо учиться заново. Не всегда получается.
- Эмоциональная боль длится двенадцать минут, а дальше только то, что вы себе придумали сами. Это самовнушение.
Джон не поднимает глаза, светлые ресницы подрагивают; рука сжимает дешевую шариковую ручку, которые за ничего отдают в книжных магазинах, только сильнее. Он смотрит на чистый лист в новом альбоме чуть искоса, склонив голову набок, и видит локоть девушки, которая сидит в соседнем ряду спереди от него. У нее голубой свитер, грубо связанный, но цветом привлекает внимание. Режет глаза.
- Вам надо высказаться. Мы тут для этого. Вам надо нарисовать свою боль. Нарисуйте свои воспоминания. Память должна быть легкой и светлой, она должна отпустить то, что болит. Память должна хранить только самые лучшие снимки. Как альбом, который вы будете просматривать с гостями воскресным утром. Нарисуйте то, что вы хотели бы отпустить.
Вдохновенный голос затихает, а он вглядывается в пустой лист, словно пытается выхватить из него что-то.
С чего же начать? Он видит руки – жесткие руки, оставляющие отметины на теле, хватающие первое, что подвернется, чтобы ударить больнее, и окрик, который принято звать «отцовским». Все, оставившее под одеждой достаточно шрамов, чтобы стыдиться. И в голове – чтобы бояться. Моргает быстро-быстро, занеся ручку над альбомом (рядом есть карандаши цветные, но они не нужны). И тут, кажется, в глаз что-то попадает – соринка. Джон моргает опять, пока дискомфорт не исчезает, и не становится понятным, что в глазу ничего не было – это на бумаге. Парень протягивает руку к небольшой точке. Словно что-то торчит прямо из бумаги. Обхватывает большим и указательным пальцем черную точку, вытягивает понемногу.
Еще была лестница. Не в пример хлипкая, ее давно пора бы сменить, но – экономия. И мамины ноги, затянутые в узкие неудобные брюки, и ступни – в маловатые для нее туфли. А потом помнит, как эти самые ноги проваливаются. Но почему-то вместе со всей мамой.
То, что казалось точкой, оказывается длинной тягучей нитью, толстой и поблескивающей при сером свете, которая оставляла на руках следы так, словно он долго рисовал вдоль них ручкой. Нить рвется, он вздрагивает, разжимает пальцы – и все падает на белый лист, расплескивается в причудливый узор, складывающийся в искаженные гневом и страхом лица мужчины и женщины. Рисунок детский, сложно бы различить, где кто, если бы не усы у одного человечка и длинные волосы, убранные в косички, у другого. Джон замирает на миг, губы его бледнеют, он неслышно повторяет что-то, возможно, даже не пытается шептать. Глаза закрашивает темно-синим, словно буквально проводят по глазному яблоку жесткой кистью, сразу начинает пощипывать. Он начинает тяжело дышать, цепляется за край парты одной рукой, и мотает головой – на какой-то момент слепнет.
И еще есть сестра. Есть, была и будет. Рука у нее тоже тяжелая. Он нервно облизывает губы, меняет положение, чтобы не ощущать боль – сегодня болит спина. Два диагональных шрама, пересекающихся между собой, обзавелись соседями-ссадинами и синяками.
Мальчик бы вытягивал комок ниток дальше и дальше, но тут слышит окрик. Такой пронзительный, пробирающий, и поднимает голову. Женщина стоит, скрестив руки на груди, и смотрит осуждающе. Остальные тоже обернулись к ним.
- И что вы делаете? - она плохо скрывает свой страх, но он действительно смотрит опять на парту – и видит исписанные ручкой ладони и пальцы, видит рисунок и то, как судорожно он сжимает рукой буквально воткнутую в лист ручку. Он давил так сильно, что, кажется, умудрился даже несколько листков проткнуть. Его еще не трясет, но любые истины доходят до него с запозданием или не доходят вообще.
Кажется, надо улыбаться?
- Рисую, - отвечает Джон Ватсон, и уголки губ приподнимаются. Женщина делает шаг назад и отворачивается.
*
Память – это большая черная коробка. Свалка. Тут сброшены в одну сплошную груду ненужное и болезненное, веселое и радостное. То, что мы хотели бы сохранить, и то, что выбросить. Последнее особо четко стоит перед глазами, тогда как приятные сердцу образы со временем размываются и словно отступают. И никогда не знаешь, какая дрянь попадется тебе – то ли то, как ты впервые прокатился на велике, то ли как соседний мальчишка надавал тебе тычков за то, что «рожа слишком наглая».
В центре комнаты коробка. Большая черная коробка. Джону предстоит разобрать вещи, которые остались после родителей – не просто вещи, а их любимые вещи. Солнечные лучи попадают в комнату, но ближе к центру теряются и блекнут. Он выдыхает и сразу подойти не решается: рассматривает картонную коробку (из-под стиральной машинки, кажется), небрежно окрашенную в черный, и трет переносицу. Потом медленно, словно еще размышляя, подходит к зеркалу и снимает свитер – еще не успев опустить руки, видит как просветляется веер ребер сквозь бледную кожу, видит пару некрасивых бесформенных точек, опускает руки и бросает свитер. Холодно, он вздрагивает, но не надевает обратно. Веки тяжелеют, кажется, что еще пара минут – и уснет. Отключится.
Джон садится на пол рядом с коробкой. Запускает туда руку, пальцы нащупывают что-то такое похожее на книгу в твердой обложке. Он вытаскивает предмет и замирает в трепетном благоговении. Это отцовский блокнот – темно-зеленый, строгий, с потрепавшимися уголками. Все записи, номера, имена, встречи…
«Дрянь».
Он замирает, нервно осматривается. Спина почему-то начинает чесаться, он передергивает плечами, ерзает и открывает блокнот. Почерк сильный, четкий. Прямой. Отец всегда очень сильно давил на бумагу, так, что если с обратной стороны провести подушечками пальцев, сразу ощущаешь буквы.
А это – материнская шаль. Любимая. Мама набрасывала ее себе на плечи, та приятно оттеняла ее глаза и волосы. Нежная-нежная на ощупь, но какая-то слишком прохладная. Мертвая. Как и мама. Джон видит собственные пальцы сквозь тонкую ткань. Наклоняется, прижимается к ней лицом, вдыхая тонкий мягкий запах.
«Несносный ребенок».
Он вздрагивает и отшатывается, ощущая пробившую тело мелкую дрожь. Становится как-то прохладнее. Что-то щекочет висок, и мальчишка протягивает руку, прижимается пальцами к коже и рассматривает их – кровь. Мальчишка на негнущихся ногах вскакивает и бредет к зеркалу, рассматривает глубокую царапину над виском. Сжимает губы и зло стирает кровь, размазывает ее по коже и отворачивается.
Есть еще детские игрушки – нанизанные на нитку (чтобы не потерять) маленькие разноцветные фигурки. Какие-то забавные погремушки, головы оторванных солдатиков и кукол, части пирамиды – треугольники, квадраты и круги.
Боль пронзает его где-то в районе позвоночника, потом – четко – некоторых участках спины. Он понимает, что два диагональных шрама начали пульсировать и кровоточить (он ощущает это), посылая неприятное щекочущее чувство по всему телу, отражаясь в покалывании каждой клеточки кожи. Глаза слезятся, все подсказывает: смотреть дальше не надо. Хватит. Нельзя.
Но светловолосый умудряется сигануть рукой в коробку и достает оттуда - ну прямо как эпизод мелодрамы – фотографию. Никто не улыбается (их четверо), но он помнит это, до сих пор помнит, что, кажется, им даже было хорошо в тот день…
Жжение пронзает все его естество, заставляет согнуться напополам и заскулить. Его тело подбрасывает в воздух, несильно, но так, чтобы сорвать с губ слабый вскрик. Чернота внутри бьется, выворачивает наизнанку. Он не видит – но видит один-единственный глаз Времени, слепой и безнадежный, этого мальчика со стороны. Джон дергается – кожу позади рассекает, разрывает оба шрама по той же диагонали, заставляя кровоточить, и это – металл. Он разрезает кожу неровно, пробивается острыми углами, рвется наружу, но – только по линии. Кровь уже некрасиво заливает спину, когда первая и сложенная напополам стрелка – часовая – оказывается снаружи, втрое больше мальчика, и неуклюже дергается, пытаясь подняться и ребенка потянуть за собой, но только едва не заставляет его перевернуться. Она бьет по полу громко, переворачивает ковер, а мальчишка цепляется пальцами за коробку, боясь, что перевернется. В висках стучит, он дышит тяжело и прерывисто, утыкаясь лбом в прохладный пол. Его бьет мелкая дрожь, но ни боль, ни страх, ни растерянность не уходят. Джон припадает всем телом к полу, восстанавливает дыхание – и стрелка, изломанная в виде крыла, тоже замирает, и он надеется, что все, вот оно – пройдет. Больше ничего не случится. Но тут о себе напоминает часовая стрелка. Она прорывается неправильно, больно, строго по диагонали, и ей очень сложно прорезаться. Железные детали цепляются за минутную стрелку, едва не вырываются, дергают болезненно. Крылья-стрелки путаются между собой в сплошной клубок, дергаются в разном ритме, нелепо-разные, искореженные, но все еще работающие. Они дергаются, разрывают его кожу еще сильнее, рискуют разорвать на два куска мяса, подаваясь в разные стороны, и мальчишка вскрикивает.
Главное живое у него в теле – это крылья-стрелки. Они поглощают, генерируют, принимают в себя атмосферу его комнаты. Они как живой фильтр, и спустя пару минут такой «работы» Джон чувствует, как внутри разливается черное и грязное, все отходы его комнаты. Его воздуха. Его жизни. И Джона тянет наверх – крылья сладостно подрагивают. Еще минута – и он взмывает вверх, к низкому потолку, и ударяется спиной и крыльями о него, чувствуя, как только больнее начинает ныть в области спины. Потолок не поддается – а ему хочется его проломать и броситься.
Вверх.
Джона швыряет по комнате как бабочку в замкнутом пространстве, а крылья – те бесчинствуют. Дергаются, скрипят, плохо смазанные, и он слышит, как зло крутятся шестеренки. Мальчик трясется от боли, губы подрагивают, а сам он, и руки, и ноги его, и уроненная на грудь голова, с трудом сдерживаемая шеей, бултыхаются, как у тряпичной куклы.
Перед глазами плывет, а тело становится до отвратительного податливым и послушным, и он чувствует, как постепенно все сознание уходит в сторону, прячется за выдвинутыми черными портьерами, как плохой актер.
В этот момент его сестра слышит глухой звук падения.
*
Гарри бодро напевает себе под нос, вытирая мокрые руки о полотенце, и улыбается. Волнистые черные волосы то и дело падают на глаза, ведь обычные ленты никогда не держали волосы толком, тем более – ее собственные, густые, собственную гордость, единственную, которой может хвастаться женщина (она считает себя женщиной, как же иначе) нестандартного типажа внешности. Она старается держаться спокойно, но пяткой то и дело стучит по прохладному кафелю, медленно раскачиваясь и затягивая какую-то ноту. Особо задушевную, как ей кажется. Foreigner поет так, что хочется запрокинуть голову и, оказавшись на сцене, петь вместо них – не потому, что плохи, потому, что вдохновляют. Впрочем, просто подпевать во время мытья посуды тоже можно. Наушники старые, растянутые, и приходится то и дело придерживать их рукой во время незамысловатого «па», не способного соблазнить даже садовника (если бы у них, конечно, был садовник). Она рассматривает чистый стол, наклоняется и стучит кончиками пальцев по столешнице, отбивая ритм. Па-ра-ра-ра, па-ра-ра-ра-па…
Наушники сползают с ее головы резко, хлопаются на отполированный до блеска стол, и девушка моргает. Мелодия еще доносится отчетливо, ведь она включила на всю мощность, надо только надеть обратно и опять погрузиться в…
Бум.
Звук такой, словно что-то грохнулось сильно и, кажется, с большой высоты.
Она резко разворачивается, наушники – следом за ней, и валятся на пол (плеер прицеплен к поясу брюк), а она прислушивается. Какой-то миг наверху тихо, но потом опять раздается грохот, и невесть какой – и сердце сбивается с ритма, колотится как ненормальное, и она, побледнев, бросается прочь из кухни. Путается по дороге в наушниках, выдергивает их к черту вместе с плеером и бежит наверх. Он ведь еще слишком маленький, еще слишком маленький, еще слишком…
Тихо. Она замирает перед самой дверью, прикасается ладонью к поверхности, а потом, шумно выдохнув и решившись, распахивает дверь.
Вся комната перевернута – зеркало упало и разбилось, стол, стулья, даже один из шкафов, который поменьше – лампа, пусть и высоко находится, но тоже расшатанная, и колеблется туда-сюда, привлекая к себе, подмигивая, отвлекая от главного. – валяющегося Джона в самом центре. Он лежит, нелепо поджав под себя колени, уткнувшись лбом в пол, спиной вверх, словно предоставляя возможность ей рассмотреть сразу эдакий маленький центр кровавой вселенной. Она бросает взгляд туда, как по мановению – спина вся разодрана ногтями, окровавлена так, что, кажется, она не понимает, как можно было так сильно причинять себе боль и ни разу не издать ни звука.
Точно ли он не кричал?
Гарри сама не понимает до конца собственных действий – только подхватывает под руки. Осторожно. Бережно. У нее даже пальцы не дрожат.
И потом, когда она справляется со следами на спине (на самом деле – не так страшно, как казалось сперва, ну правда, словно развороченная кожа), помогает убрать остатки крови из-под ногтей, мягко проводит мочалкой вдоль напряженных плеч – понемногу успокаивается. Девушка – а ведь она все еще девушка, несмотря на собственные заблуждения – уверена, что это связано со смертью родителей, не зря же он разбирал коробку. Она не читает книги по психологии. Она не знает, как надо лечить. Гарри не знает, почему ее брат молчит. Но он успокаивается, молчаливо прижимается к ее плечу, едва становится на ноги, и в этом она видит хороший знак. Единственное, чего ей действительно не хватает – умения понимать.
В конце концов, думает она, ободряюще сжимая его плечо и вытаскивая его из его ванной, а потом из комнаты, это только воспоминания, а они не будут храниться вечно. Память не может ранить.
Они оба синхронно вздрагивают, когда дверь в его комнату захлопывается. Гарри нервно смеется, привлекает светловолосого мальчика к себе и целует в макушку.
Сквозняки.
читать дальше
Пролог. Скелеты в шкафу
Каждый человек живет со своими скелетами в шкафу. Иногда это маленькая симпатичная кошечка, которую вы в порыве бешенства ударили острым концом лопаты, иногда – умерший братик или сестренка. Люди с большим количеством скелетов вполне имеют право называться коллекционерами. Ведь чем же лучше коллекция бабочек или, скажем, монет? Это все неживое, отдаленно попахивающее уродством и смрадной гнилью да пыльным запахом времени. Но всегда – просто коллекционирование.
У Джона Ватсона была очень, очень приличная коллекция.
Первым был Бадди – крошка-крыс, подаренный ему на семь лет. Джон очень любил его, кормил всем, чем только было позволено (на шкафчике был список любимых продуктов Бадди), и он наблюдал за тем, чтобы с питомцем ничего не случилось, с ответственностью взрослого человека. Однажды Гарри и Джон играли вместе (ей в это время было уже 12), и в пылу игры перевернули стол и клетку с крысой. Бадди оказался пригвожден к полу острым уголком стола.
Потом была тетя Эни и дядя Чарли – красивая и молодая супружеская чета, разбившаяся на машина по дороге на горнолыжный курорт. Мама долго сокрушалась по этому поводу, да и тогда у нее начался кризис (так называл ее состояние папа).
Потом были мама и папа. Джон с Гарри уехали к бабушке за город на недельку-другую, а в пятницу позвонил мистер Лестрейд – психолог Джона – и сказал, что их сожгли. И ничего это не хэллоуинская шутка, правда. Самая настоящая правда, Джон. Твои родители превратились в тлеющие угольки.
И последний, еще заживо сгорающий и тлеющий скелет, - Гарри. Она любила выпить, очень любила. Джон старался не выходить к ней – она очень больно била, когда была недостаточно пьяна. Когда ей становилось стыдно за себя, она приходила, обнимала его, как душила, и прерывающимся голосом говорила какие-то слова извинения. Джон очень любил Гарри. Она навсегда осталась для него молодой девушкой, и Джон всегда видел ее так, будто ей было семнадцать лет.
Впору было гордиться такой коллекцией, но Джон почему-то не мог.
Часть вторая. Память
Некоторые вещи мы знаем с детства. Например, если попробовать сделать пару глотков горячего чая, обязательно обожжешь губы. Конечно, если ты не Билли из соседнего дома, он умудряется делать это как-то так, чтобы…
Все шелестят бумагами, которые принесли с собой, всех оставляют на стульчиках старшие: папы - мамы, дяди - тети, братья - сестры, дедушки - бабушки. Ему остается просто перешагнуть порог и не посмотреть себе через плечо. Там никого нет. Он садится.
Или если дернуть девчонку за косичку, она обязательно взбесится, а еще покраснеет, даже если это будет самая противная девочка из всех девочек во всем мире.
- Воспоминания не могут приносить физическую боль.
А некоторым вещам надо учиться заново. Не всегда получается.
- Эмоциональная боль длится двенадцать минут, а дальше только то, что вы себе придумали сами. Это самовнушение.
Джон не поднимает глаза, светлые ресницы подрагивают; рука сжимает дешевую шариковую ручку, которые за ничего отдают в книжных магазинах, только сильнее. Он смотрит на чистый лист в новом альбоме чуть искоса, склонив голову набок, и видит локоть девушки, которая сидит в соседнем ряду спереди от него. У нее голубой свитер, грубо связанный, но цветом привлекает внимание. Режет глаза.
- Вам надо высказаться. Мы тут для этого. Вам надо нарисовать свою боль. Нарисуйте свои воспоминания. Память должна быть легкой и светлой, она должна отпустить то, что болит. Память должна хранить только самые лучшие снимки. Как альбом, который вы будете просматривать с гостями воскресным утром. Нарисуйте то, что вы хотели бы отпустить.
Вдохновенный голос затихает, а он вглядывается в пустой лист, словно пытается выхватить из него что-то.
С чего же начать? Он видит руки – жесткие руки, оставляющие отметины на теле, хватающие первое, что подвернется, чтобы ударить больнее, и окрик, который принято звать «отцовским». Все, оставившее под одеждой достаточно шрамов, чтобы стыдиться. И в голове – чтобы бояться. Моргает быстро-быстро, занеся ручку над альбомом (рядом есть карандаши цветные, но они не нужны). И тут, кажется, в глаз что-то попадает – соринка. Джон моргает опять, пока дискомфорт не исчезает, и не становится понятным, что в глазу ничего не было – это на бумаге. Парень протягивает руку к небольшой точке. Словно что-то торчит прямо из бумаги. Обхватывает большим и указательным пальцем черную точку, вытягивает понемногу.
Еще была лестница. Не в пример хлипкая, ее давно пора бы сменить, но – экономия. И мамины ноги, затянутые в узкие неудобные брюки, и ступни – в маловатые для нее туфли. А потом помнит, как эти самые ноги проваливаются. Но почему-то вместе со всей мамой.
То, что казалось точкой, оказывается длинной тягучей нитью, толстой и поблескивающей при сером свете, которая оставляла на руках следы так, словно он долго рисовал вдоль них ручкой. Нить рвется, он вздрагивает, разжимает пальцы – и все падает на белый лист, расплескивается в причудливый узор, складывающийся в искаженные гневом и страхом лица мужчины и женщины. Рисунок детский, сложно бы различить, где кто, если бы не усы у одного человечка и длинные волосы, убранные в косички, у другого. Джон замирает на миг, губы его бледнеют, он неслышно повторяет что-то, возможно, даже не пытается шептать. Глаза закрашивает темно-синим, словно буквально проводят по глазному яблоку жесткой кистью, сразу начинает пощипывать. Он начинает тяжело дышать, цепляется за край парты одной рукой, и мотает головой – на какой-то момент слепнет.
И еще есть сестра. Есть, была и будет. Рука у нее тоже тяжелая. Он нервно облизывает губы, меняет положение, чтобы не ощущать боль – сегодня болит спина. Два диагональных шрама, пересекающихся между собой, обзавелись соседями-ссадинами и синяками.
Мальчик бы вытягивал комок ниток дальше и дальше, но тут слышит окрик. Такой пронзительный, пробирающий, и поднимает голову. Женщина стоит, скрестив руки на груди, и смотрит осуждающе. Остальные тоже обернулись к ним.
- И что вы делаете? - она плохо скрывает свой страх, но он действительно смотрит опять на парту – и видит исписанные ручкой ладони и пальцы, видит рисунок и то, как судорожно он сжимает рукой буквально воткнутую в лист ручку. Он давил так сильно, что, кажется, умудрился даже несколько листков проткнуть. Его еще не трясет, но любые истины доходят до него с запозданием или не доходят вообще.
Кажется, надо улыбаться?
- Рисую, - отвечает Джон Ватсон, и уголки губ приподнимаются. Женщина делает шаг назад и отворачивается.
*
Память – это большая черная коробка. Свалка. Тут сброшены в одну сплошную груду ненужное и болезненное, веселое и радостное. То, что мы хотели бы сохранить, и то, что выбросить. Последнее особо четко стоит перед глазами, тогда как приятные сердцу образы со временем размываются и словно отступают. И никогда не знаешь, какая дрянь попадется тебе – то ли то, как ты впервые прокатился на велике, то ли как соседний мальчишка надавал тебе тычков за то, что «рожа слишком наглая».
В центре комнаты коробка. Большая черная коробка. Джону предстоит разобрать вещи, которые остались после родителей – не просто вещи, а их любимые вещи. Солнечные лучи попадают в комнату, но ближе к центру теряются и блекнут. Он выдыхает и сразу подойти не решается: рассматривает картонную коробку (из-под стиральной машинки, кажется), небрежно окрашенную в черный, и трет переносицу. Потом медленно, словно еще размышляя, подходит к зеркалу и снимает свитер – еще не успев опустить руки, видит как просветляется веер ребер сквозь бледную кожу, видит пару некрасивых бесформенных точек, опускает руки и бросает свитер. Холодно, он вздрагивает, но не надевает обратно. Веки тяжелеют, кажется, что еще пара минут – и уснет. Отключится.
Джон садится на пол рядом с коробкой. Запускает туда руку, пальцы нащупывают что-то такое похожее на книгу в твердой обложке. Он вытаскивает предмет и замирает в трепетном благоговении. Это отцовский блокнот – темно-зеленый, строгий, с потрепавшимися уголками. Все записи, номера, имена, встречи…
«Дрянь».
Он замирает, нервно осматривается. Спина почему-то начинает чесаться, он передергивает плечами, ерзает и открывает блокнот. Почерк сильный, четкий. Прямой. Отец всегда очень сильно давил на бумагу, так, что если с обратной стороны провести подушечками пальцев, сразу ощущаешь буквы.
А это – материнская шаль. Любимая. Мама набрасывала ее себе на плечи, та приятно оттеняла ее глаза и волосы. Нежная-нежная на ощупь, но какая-то слишком прохладная. Мертвая. Как и мама. Джон видит собственные пальцы сквозь тонкую ткань. Наклоняется, прижимается к ней лицом, вдыхая тонкий мягкий запах.
«Несносный ребенок».
Он вздрагивает и отшатывается, ощущая пробившую тело мелкую дрожь. Становится как-то прохладнее. Что-то щекочет висок, и мальчишка протягивает руку, прижимается пальцами к коже и рассматривает их – кровь. Мальчишка на негнущихся ногах вскакивает и бредет к зеркалу, рассматривает глубокую царапину над виском. Сжимает губы и зло стирает кровь, размазывает ее по коже и отворачивается.
Есть еще детские игрушки – нанизанные на нитку (чтобы не потерять) маленькие разноцветные фигурки. Какие-то забавные погремушки, головы оторванных солдатиков и кукол, части пирамиды – треугольники, квадраты и круги.
Боль пронзает его где-то в районе позвоночника, потом – четко – некоторых участках спины. Он понимает, что два диагональных шрама начали пульсировать и кровоточить (он ощущает это), посылая неприятное щекочущее чувство по всему телу, отражаясь в покалывании каждой клеточки кожи. Глаза слезятся, все подсказывает: смотреть дальше не надо. Хватит. Нельзя.
Но светловолосый умудряется сигануть рукой в коробку и достает оттуда - ну прямо как эпизод мелодрамы – фотографию. Никто не улыбается (их четверо), но он помнит это, до сих пор помнит, что, кажется, им даже было хорошо в тот день…
Жжение пронзает все его естество, заставляет согнуться напополам и заскулить. Его тело подбрасывает в воздух, несильно, но так, чтобы сорвать с губ слабый вскрик. Чернота внутри бьется, выворачивает наизнанку. Он не видит – но видит один-единственный глаз Времени, слепой и безнадежный, этого мальчика со стороны. Джон дергается – кожу позади рассекает, разрывает оба шрама по той же диагонали, заставляя кровоточить, и это – металл. Он разрезает кожу неровно, пробивается острыми углами, рвется наружу, но – только по линии. Кровь уже некрасиво заливает спину, когда первая и сложенная напополам стрелка – часовая – оказывается снаружи, втрое больше мальчика, и неуклюже дергается, пытаясь подняться и ребенка потянуть за собой, но только едва не заставляет его перевернуться. Она бьет по полу громко, переворачивает ковер, а мальчишка цепляется пальцами за коробку, боясь, что перевернется. В висках стучит, он дышит тяжело и прерывисто, утыкаясь лбом в прохладный пол. Его бьет мелкая дрожь, но ни боль, ни страх, ни растерянность не уходят. Джон припадает всем телом к полу, восстанавливает дыхание – и стрелка, изломанная в виде крыла, тоже замирает, и он надеется, что все, вот оно – пройдет. Больше ничего не случится. Но тут о себе напоминает часовая стрелка. Она прорывается неправильно, больно, строго по диагонали, и ей очень сложно прорезаться. Железные детали цепляются за минутную стрелку, едва не вырываются, дергают болезненно. Крылья-стрелки путаются между собой в сплошной клубок, дергаются в разном ритме, нелепо-разные, искореженные, но все еще работающие. Они дергаются, разрывают его кожу еще сильнее, рискуют разорвать на два куска мяса, подаваясь в разные стороны, и мальчишка вскрикивает.
Главное живое у него в теле – это крылья-стрелки. Они поглощают, генерируют, принимают в себя атмосферу его комнаты. Они как живой фильтр, и спустя пару минут такой «работы» Джон чувствует, как внутри разливается черное и грязное, все отходы его комнаты. Его воздуха. Его жизни. И Джона тянет наверх – крылья сладостно подрагивают. Еще минута – и он взмывает вверх, к низкому потолку, и ударяется спиной и крыльями о него, чувствуя, как только больнее начинает ныть в области спины. Потолок не поддается – а ему хочется его проломать и броситься.
Вверх.
Джона швыряет по комнате как бабочку в замкнутом пространстве, а крылья – те бесчинствуют. Дергаются, скрипят, плохо смазанные, и он слышит, как зло крутятся шестеренки. Мальчик трясется от боли, губы подрагивают, а сам он, и руки, и ноги его, и уроненная на грудь голова, с трудом сдерживаемая шеей, бултыхаются, как у тряпичной куклы.
Перед глазами плывет, а тело становится до отвратительного податливым и послушным, и он чувствует, как постепенно все сознание уходит в сторону, прячется за выдвинутыми черными портьерами, как плохой актер.
В этот момент его сестра слышит глухой звук падения.
*
Гарри бодро напевает себе под нос, вытирая мокрые руки о полотенце, и улыбается. Волнистые черные волосы то и дело падают на глаза, ведь обычные ленты никогда не держали волосы толком, тем более – ее собственные, густые, собственную гордость, единственную, которой может хвастаться женщина (она считает себя женщиной, как же иначе) нестандартного типажа внешности. Она старается держаться спокойно, но пяткой то и дело стучит по прохладному кафелю, медленно раскачиваясь и затягивая какую-то ноту. Особо задушевную, как ей кажется. Foreigner поет так, что хочется запрокинуть голову и, оказавшись на сцене, петь вместо них – не потому, что плохи, потому, что вдохновляют. Впрочем, просто подпевать во время мытья посуды тоже можно. Наушники старые, растянутые, и приходится то и дело придерживать их рукой во время незамысловатого «па», не способного соблазнить даже садовника (если бы у них, конечно, был садовник). Она рассматривает чистый стол, наклоняется и стучит кончиками пальцев по столешнице, отбивая ритм. Па-ра-ра-ра, па-ра-ра-ра-па…
Наушники сползают с ее головы резко, хлопаются на отполированный до блеска стол, и девушка моргает. Мелодия еще доносится отчетливо, ведь она включила на всю мощность, надо только надеть обратно и опять погрузиться в…
Бум.
Звук такой, словно что-то грохнулось сильно и, кажется, с большой высоты.
Она резко разворачивается, наушники – следом за ней, и валятся на пол (плеер прицеплен к поясу брюк), а она прислушивается. Какой-то миг наверху тихо, но потом опять раздается грохот, и невесть какой – и сердце сбивается с ритма, колотится как ненормальное, и она, побледнев, бросается прочь из кухни. Путается по дороге в наушниках, выдергивает их к черту вместе с плеером и бежит наверх. Он ведь еще слишком маленький, еще слишком маленький, еще слишком…
Тихо. Она замирает перед самой дверью, прикасается ладонью к поверхности, а потом, шумно выдохнув и решившись, распахивает дверь.
Вся комната перевернута – зеркало упало и разбилось, стол, стулья, даже один из шкафов, который поменьше – лампа, пусть и высоко находится, но тоже расшатанная, и колеблется туда-сюда, привлекая к себе, подмигивая, отвлекая от главного. – валяющегося Джона в самом центре. Он лежит, нелепо поджав под себя колени, уткнувшись лбом в пол, спиной вверх, словно предоставляя возможность ей рассмотреть сразу эдакий маленький центр кровавой вселенной. Она бросает взгляд туда, как по мановению – спина вся разодрана ногтями, окровавлена так, что, кажется, она не понимает, как можно было так сильно причинять себе боль и ни разу не издать ни звука.
Точно ли он не кричал?
Гарри сама не понимает до конца собственных действий – только подхватывает под руки. Осторожно. Бережно. У нее даже пальцы не дрожат.
И потом, когда она справляется со следами на спине (на самом деле – не так страшно, как казалось сперва, ну правда, словно развороченная кожа), помогает убрать остатки крови из-под ногтей, мягко проводит мочалкой вдоль напряженных плеч – понемногу успокаивается. Девушка – а ведь она все еще девушка, несмотря на собственные заблуждения – уверена, что это связано со смертью родителей, не зря же он разбирал коробку. Она не читает книги по психологии. Она не знает, как надо лечить. Гарри не знает, почему ее брат молчит. Но он успокаивается, молчаливо прижимается к ее плечу, едва становится на ноги, и в этом она видит хороший знак. Единственное, чего ей действительно не хватает – умения понимать.
В конце концов, думает она, ободряюще сжимая его плечо и вытаскивая его из его ванной, а потом из комнаты, это только воспоминания, а они не будут храниться вечно. Память не может ранить.
Они оба синхронно вздрагивают, когда дверь в его комнату захлопывается. Гарри нервно смеется, привлекает светловолосого мальчика к себе и целует в макушку.
Сквозняки.
@темы: Шерлок Холмс, Фанфикшн
Много лет спустя Джон думал о том, что, пожалуй, не появись в его жизни мистер Лестрейд, он, возможно, никогда бы не ощутил себя частью…Страны Чудес. Возможно, ее даже не существовало бы. Он бы рад был обрушить всю вину на Лестрейда, но, пожалуй, не мог. Ведь не знает же он, хорошо ему было бы или плохо без нее, а если ты этого не знаешь, то зачем судить?
В то время Джону было десять, и родители были живы. Папа был жесток (он слышал, как после прочтения «Оно» Кинга Гарри называла его «бапа», но это пугало), но не всегда, а у мамы («бамы») был кризис. Так это все называли. Так или иначе, а Джону было очень неуютно в большом доме со многими пустыми углами и темными коридорами. Он еще не вышел из того возраста, когда уже не боишься темноты. Ему по-прежнему мерещились огромные глаза, горящие красным светом, когда он смотрел на приоткрывшуюся дверь шкафа перед сном, и длинные темные тени на дороге, наблюдающие за его окном. И он готов был поклясться, что слышал тихий ехидный смех, когда родители ругались, и мать била тарелки, и Гарри приводила свою ПОДРУГУ на ночь в комнату, и Джон слышал как скрипит кровать, и когда отца неделями не было дома. Его это не заботило, но были недели, когда дома никто не готовил, и Джон ходил ужасно голодный, дожидаясь, пока кто-нибудь не напьется. Тогда можно было улизнуть из своей комнаты, вытащить из бумажника папы (бапы), мамы (бамы), и Гарри (но уже позже) даже двадцатку, и убежать, и его ни разу, НИ РАЗУ не поймали. Тогда он растягивал одолженные (ведь он не крал, он только одолжил, верно же?) деньги на недели, а сам ходил в булочную на Нейболт-стрит, где набирал себе столько пирожных, сколько можно было пронести. Джон не очень любил сладкое из-за этого. У него был друг, Майк Стэмфорд, и тот мог есть только сладкое. То есть, не хотел, а МОГ. Когда он ел что-либо другое, его буквально тошнило, Джон сам однажды видел. Врачи сказали просто: перерастет.
В то время у Джона не было серьезных проблем (так он считал и считает сейчас), кроме неуемных фантазий, редких провалов в «свой мир» и молчаливости. Он не был груб со сверстниками, напротив – ласков и мягок, едва они с ним заговорят. Он не пререкался, не врал, но было во всем этом одно «но»: пока с ним не заговорят, он тоже будет молчать, даже если пройдет пару дней, и ему очень будет что-то нужно.
Когда Джон с отцом пришли к двери, на которой было написано «Грегори Лестрейд, детский психиатр. Прием с 12.00 до 19.00», из кабинета как раз выходил мальчик. Он шел так стремительно, опустив свою кудрявую голову, что грубо толкнул Джона плечом. Мальчик поднял на него глаза удивленно, отмечая длинный нос, острые скулы и пухлые губы. Это было все, что он успел мельком увидеть, пока неизвестный прошел мимо него. Он не рассмотрел даже его глаза, поэтому сложилось впечатление, что этот высокий худой мальчишка шел с закрытыми глазами. Отец ничего не сказал, ведь этот кудрявый даже не задел его.
- Постой тут, я поговорю с мистером Лестрейдом, - и вошел, даже не постучавшись.
Джон опять повернулся, смотря на пошатывающегося, словно кораблик в море, мальчишку. Спустя пару секунд к нему подошел молодой мужчина, рыжеватый, и они ушли вместе. Ватсон постоял пару секунд, а потом повернулся и приоткрыл дверь, заглядывая внутрь кабинета.
Помещение было красивым, по меркам Джона. Там было спокойно и тихо, не было никаких фотографий, кроме одной – но та была повернута к сидящему за столом мужчине. На столе стояла глубокая красивая посудина с разными конфетами внутри. Джон внимательно посмотрел на комнату, пока его папа (бапа) разговаривал, и что-то отвлекало мальчика. Он еще раз повертел головой и понял, в чем дело: на стене висели часы, но они были электрические и не тикали; тикали другие – на столе. И еще одни болтались на тонком запястье психиатра, куда он периодически бросал взгляд, но при мистере Ватсоне сделать это прямо не осмеливался.
- Как ваша жена, Грегори? – грубовато спросил отец (бапа), но Джон знал, что папа (БАПА) курит, и просто не может разговаривать по-другому.
- Прекрасно. Благодарю вас, - смущенно улыбнулся Лестрейд, и Джон подумал, что, пожалуй, его два передние зуба выступали вперед, слегка только, и чуть удлинены. – Мы сумели с ней подойти к… компромиссу, - он опять бросил взгляд на часы.
- Встречаетесь с ней сегодня?
- Да. После работы. У меня совершенно нет времени в последние месяцы, но я рад, что вы обратились ко мне за помощью.
- Думаю, рано пока говорить о помощи, - резко оборвал его отец, - сегодняшняя встреча – только чтобы удостовериться, что все в порядке, - Джону показалось, что его папа (бапа) не столько злился, сколько боялся.
- Верно, - спохватился мужчина, - простите. Я…могу начать? – спросил он, и Джон, поняв, что можно выдать себя, распахнул дверь шире и вошел.
И в тот момент, когда Лестрейд обернулся к нему и опять улыбнулся, Джон подумал о том, что его психиатр похож на кролика.
Весь сеанс Джон проходил разные тесты, где ему надо было сказать, что он видит в каком-нибудь пятне или какие ассоциации у него вызывают те или другие слова. Джон предлагал нарисовать кляксу или придумать свое слово, но мистер Лестрейд только вежливо улыбался и отрицательно качал головой. Мальчик был очень разочарован: как можно узнать о нем что-то, делая выводы из ЧУЖИХ рисунков? Но он молчал, лишь однажды только возмущенно открыв рот и тут же его захлопнув. Он подумал о том, что мистер Лестрейд, пожалуй, может обидеться. Как можно понять из этого маленького абзаца, это не был самый увлекательный поход к психиатру, но мы приводим ниже небольшой отрывок из диалога, который может быть интересен читателю.
- Джон, - мистер Лестрейд опять покосился на свои часы, что он делал на протяжении всех сорока пяти минут их разговора, - твой отец обеспокоен тем, что у тебя проблемы в общении со сверстниками, - мягко сказал он. – Почему ты всегда молчишь, Джон?
Мальчик совсем не колебался, когда ответил:
- У меня зашит рот. Пока…пока они смотрят, но не обращаются ко мне.
- Хорошо, Джон, - Лестрейд, казалось, удивленно вскинул бровь. - А…когда они обращаются все-таки?..
- Мне кажется, что нитки вытягиваются и не сдавливают больше губы.[…]
- У тебя когда-нибудь был…свой мир? Ну, красивая страна, где у тебя много друзей?
- Друзей? – Джон озабоченно нахмурился, - нет, друзей там нет. Иногда я вижу ее далеко, что-то такое. Нечеткое, - неуверенно выдохнул он, - но я только вижу ее. Иногда я смотрю в окно, и вместо улицы там…она.
- Почему ты не оказываешься там, Джон? Как ты считаешь?
Мальчик долго молчал, прежде чем ответить.
- Не пускает.
Когда сеанс был окончен, Лестрейд вскочил на ноги, словно сумасшедший, и нахмурился, словно не заботясь о присутствии Джона рядом:
- Ой, дорогой, я так опаздываю! Где твой отец? – дверь скрипнула, едва мужчина это сказал, и мистер Ватсон вошел в кабинет. Психиатр улыбнулся растерянно, погладил стеклышко часов, и быстро надел пальто.
- Мальчик – прелесть, мистер Ватсон! Мы созвонимся с вами по этому поводу, правда? – он пожал отцу (бапе) руку, улыбнулся Джону еще раз (Джон смутно ощутил, что его обманывают чем-то), а потом быстро обмотал вокруг шеи шарф. – Я немного тороплюсь, мистер Ватсон, у меня совсем нет времени, - он виновато посмотрел на него, - вы не могли бы закрыть за мной дверь? В честь старой дружбы? Их на выходе сдать надо, там Салли.
- Конечно, - мистер Ватсон мистер Ватсон мистер Ватсон (он папа, подумал Джон). – Не беспокойтесь.
Ему не надо было говорить больше, потому что Лестрейд вылетел из кабинета, словно ему хорошенько наподдали ногой сзади, и дверь громко хлопнула.
Когда они вместе вышли из кабинета, Джон еще раз оглянулся на табличку и увидел, что время приема в два раза больше, чем имя и фамилия психиатра.
*
Дома папа негодовал. Он был недоволен результатами произошедшего сеанса, Джон догадался по тому, как тревожно они переглянулись с матерью. Едва Джон потянулся, чтобы стянуть с себя обувь, отец начал ругаться.
- Дерьмо, - произнес он, и в его тоне не осталось ничего от того приятного хрипловатого звучания, что было в кабинете психотерапевта Джона. – Это херово. Херово, черт возьми, - он раздраженно покосился на Джона, и мальчик замер, уставившись на папу, который, казалось, стал больше в размерах, возвысился до самого потолка. Он втянул голову в плечи и бросил растерянный взгляд на мать. Та поймала его взгляд, отразила – как зеркало, ничего своего – такой же недоуменный и беспомощный. Но она оклемалась, с обманчивой теплотой коснулась его плеча и мягко подтолкнула к лестнице.
- Дорогой, иди поиграй у себя в комнате, а на ужин я сделаю самые вкусные блюда, и мы их все сьедим, ладно? – и, дождавшись от Джона кивка, подхватила мужа (бапабапабапабапабапазлится) под локоть, и они исчезли в гостиной. Мальчишка осмотрелся, мрачно подхватил свои ботинки, хотел было еще вцепиться в куртку, но услышал, как с лестницы сбегает Гарри и, решив, что надо поторопиться, выскочил тихо через задний выход, и облегченно выдохнул. Теперь, когда он стоял один посреди осеннего двора, довольно широкого для в меру зажиточной семьи, он ощутил себя свободнее. Прохладный воздух освежил его, и, хотя курточку он не взял, ему было холодно только слегка, потому что свитер, связанный тетушкой, приятно согревал. Джон задумчиво сцепил пальцы в замок, разочарованно рассматривая мертвую местность вокруг. Было спокойно, но ему было жаль, что листья яркие потеряли свой цвет, и теперь были, если верить папе, почти гнилыми. Он сбежал вниз по маленьким ступенькам – раз, два, три, четыре – и прыгнул на сухую землю. Джон осмотрелся.
Воздух стоял, словно ветер вообще не дует, словно ветра никогда не существовало. Деревья голые, странно изогнутые, устремленные руками-ветками к небу, покачивались как бы сами, словно убаюкивая себя к зимнему сну и пытаясь убаюкать и его, Джона. Мальчик фыркнул насмешливо, показал язык им, словно демонстрируя, что его таким не проймешь, потому что он уже взрослый и ложится аж в десять. Потом он постоял еще немного, вдыхая воздух, и уже решил было уходить, когда услышал знакомый голос.
- Господи, я же совсем опаздываю! Надо торопиться, надо торопиться… - мужчина с огромными кроличьими ушами бежал прямо по его двору, прижимая к груди странные часы на цепочке, какие Джон видел в фильмах. Мальчик удивленно распахнул глаза и вытянулся в струнку. Что мистер Лестрейд делает у него во дворе, да еще и в таком странном…образе?
- Мистер…Лестрейд? – нерешительно спросил он, сделав шаг вперед, - куда вы опаздываете?
Кажется, тот что-то услышал, обернулся, но словно не заметил его, застыл на миг, приоткрыв рот, и Джон увидел удлиненные передние зубы, и понял, что перед ним не мистер Лестрейд. Это Кролик.
- Помилуй меня Бог, у меня нет времени! Совсем нет времени! – пробормотал он, резко развернулся и побежал дальше трусцой, и Джон недоуменно вытаращил глаза. Ему не пришла в голову мысль о том, что мужчине надо было еще как-то перелезть через высокий черный забор, и что никто не одевается так уже много десятков лет, и это вообще…странно. Он просто осмотрелся, застыл на месте и побежал следом за ним, решив, что догнать его не составит ему труда. Ветер свистел в ушах, а Джон бежал все быстрее и быстрее, видя перед собой только смешные уши и хвост на фоне темно-синего костюма мужчины-кролика, который все приговаривал «Совсем нет времени! Совсем нет времени!». Все вокруг смешалось в сплошное пятно, и Джону показалось, что он бежит за причитающим человеком целую вечность. И он опять не подумал о том, что его двор никогда не был таким большим.
- Ну, пусть так все и будет, - сказал он себе нарочито весело, оперся руками о землю и приподнялся было, решив отодвинуться в сторону, но тут какая-то сила, словно резкий и сильный порыв ветра, толкнула его в спину, и Джон, нелепо раскинув руки, свалился вниз головой в нору.
Джон не кричал, потому что лететь оказалось на удивление приятно. Это было тепло, его изо всех сторон обдавало теплым воздухом, который ерошил его волосы. Сперва Джон ждал, что он вот-вот свалится, но потом понял, что падать ему предстоит долго, а раз его падение такое приятное, то, может, и ушибиться ему не придется?
Еще позже он обнаружил, что в норе везде громоздятся стопки книг на кривоватых полках (но не падают), и очень, ОЧЕНЬ много сладостей. Тут был и шортбред (Джон взял несколько штук, но они оказались слишком сладкими) с сахарной глазурью и фруктами, и кекс с бекмесом (но Джон его не любил, это было любимое блюдо Гарри), и пудинг (но от целого пудинга без ложечки не было никакой пользы, и Джон остался разочарован и поставил его на другую полку, когда падал мимо нее), и странные лепешки с, кажется, ирисками, и торт с крыжовником, который Джон проводил жалобным взглядом, и еще куча печенья, кексов и прочего, и даже напитки. И когда мальчику стало скучно, он выдохнул, растянулся в воздухе, закинув руки за голову, и огорченно нахмурился.
- Как жаль, что они не могут находиться рядом со мной, - начал рассуждать он вслух, раз никого не было рядом, - теперь мама не станет готовить для меня блюда, потому что меня не будет. Жаль, что я не оставил им никакого знака, - протянул он растерянно, стуча пальцем по нижней губе, - но, с другой стороны, к ней ведь приходят люди, и им нужна еда, мама не может не готовить, им ведь нужны…блюда.
Джон развеселился отчего-то, и выдохнул со смешком самому себе:
- Люди едят блюда, люди едят блюда, люди едят блюда… - и тут же замер (насколько можно было замереть в воздухе, конечно), спрашивая у себя, - едят ли блюда…людей?
*
Когда он приземлился, то понял, почему летел так долго: он ведь наверняка оказался по другую сторону планеты, и оказался теперь в том месте, где люди ходят вниз головой. Эта мысль привела его в неописуемый восторг, тем более, что он с увлечением рассматривал место, куда попал.
Это была самая прекрасная страна в мире.
Деревья в ней были в сотни раз больше деревьев в Лондоне, лианы вились то тут, то там в причудливые узоры, цветы причудливых цветов и форм буйствовали везде, а в голове у Джона стало легко и приятно от того сладкого свежего запаха, который обитал здесь. Не было идеально светло: солнце пробивалось сквозь широкие листья деревьев отдельными лучами, золотом выделяя то банановое дерево, то куст с шоколадными батончиками, и, кажется, Джон даже увидел отдельный маленький садик, где были исключительно книжные деревья. Маленькие серебряные ручейки текли между деревьев, и Джон готов был поклясться, что вода там наверняка чистейшая. Зверье, выглядывающее из-за диковинных деревьев, которые он не видел ни в одной отцовской энциклопедии, тоже были необычными, но толком рассмотреть их не мог – только черные извивистые тени. Он в восторге хлопнул в ладоши и улыбнулся широко, как давно не улыбался. Он не думал об исчезнувшем Кролике, он думал о том, что мир, где он оказался, был странным и непонятным. И еще ощущение, которое он ощутил – что это место, где никогда до этого не было человека. Где никогда не было его, Джона.
Словно оно ждало его.
Он сделал пару шагов вперед, и услышал громкое трепыхание крыльев, словно это было чем-то…огромным. Джон осмотрелся неуверенно, но сперва увидел тень на яркой, сочной траве, а потом уже – само крылатое существо, которое спускалось к нему. У него не было глаз, и вообще оно было похоже скорее на непонятную причуду механика, чем на живое создание. Джон протянул руку, и оно приземлилось к нему на палец, прекращая жужжать своими полупрозрачными крыльями. Это было нечто похожее на бабочку, только вместо бабочки был огромный болт, размером с ладонь Джона, и мальчик несколько секунд смотрел на нее, как будто вспоминал что-то, а потом громко расхохотался, спугнув крылатое создание.
- Так ты болточка! – радостно заявил он, смотря на зигзагами поднимающуюся кверху букашку, и сделал пару шагов вперед, чтобы–--
Мир пошатнулся, ушел из-под ног, и пошел по диагонали, задрожал, и Джон услышал глухой четкий рев, который стоял в ушах. С деревьев слетели болточки, бабочки, птицы, крылатые змеи или чем еще оно было – мальчик только догадывался. Но он готов был сообщить им всем, что гул этот происходил у него в голове. Мир расплылся в яркие пятна, заплясал, завертелся, и Джон тоже закричал, перекрикивая гул. Ему казалось, что еще немного – и он узнал бы что-то очень важное, узнал бы, что-то…
- Джон! Джон, милый! – воскликнула миссис Ватсон, хватая его за плечо. Джон приоткрыл глаза, смотря на побледневшую мать, и очень медленно моргнул.
- Мам? – услышал он свой слабый голос как будто бы со стороны. И только сейчас понял, что вокруг больше нет джунглей, нет густого леса и болточек. Хотя…
Над плечом мамы, которая склонилась над валяющимся на земле Джоном, на ветке дерева сидела одна. Даже не одна – Джон знал, что это была та самая, которая сидела у него на пальце. Он улыбнулся слабо. Женщину это, кажется, напугало еще больше.
- О, Господи, ему совсем плохо, - прошептала она панически, и прижала его к себе. Джон прижался к материнской груди, закрывая глаза расслабленно и ощущая ее холодные руки. Ему пришло в голову на миг, что запах маминых духов был похож на запах в той чудесной стране, откуда он только что пришел.
Но слабость опять одолела его, голова заныла, и он забыл об этом.